Перейти к содержимому

Илья Магрычев-Кузьмич

Рассказы Кузьмича

Рекомендуемые сообщения

Многие читали уже, но Администрация просит наполнять форум...

 

 

 

ДРУГ МОЙ ЮШКА

(рассказ)

 

 

            Ну вот я пришёл к тебе, как обещал. Здесь всё так же, как и было год назад: снова молодая зелень на берёзах, снова оглушающе поёт соловей в тальниках вдоль старицы, и старица ещё полна неушедшей полой воды. Снова такой же тёплый майский вечер. Только песчаных холм над тобой уже стал зарастать травой, и донца гильз, что вдавлены  в него, покрылись ржавчиной.

            Мне не забыть никогда тех прошлогодних мучительных дней, той открытой балконной двери. За этой дверью, на балконе ты умирал, а внизу ходили люди, смеялись, громко разговаривали, там внизу всё жило, радовалось тёплым майским дням.

            Умирал ты долго и мучительно, не реагируя уже ни на что, и только лапы твои всё бежали и бежали куда-то, бежали целые сутки, сбивая подстилку, рождая невыносимый звук, от которого я уходил курить на кухню, пряча слёзы. Как много я выкурил в эти последние твои часы!

            Куда ж ты бежал тогда? Может в страну бескрайних утиных болот? Или хотел убежать от смерти? Как ты хотел жить! Мы же кололи тебя всякой дрянью. Кололи, кололи, кололи… И, не переносивший уколов, ты поначалу рычал, вырывался, и мы наваливались на тебя, держали. А под конец лишь чуть дёргал лапой и приподнимал губу, обнажая ещё совсем белый, здоровый молодой клык.

            Ты появился в моей жизни в конце зимы, уже на излёте её, когда по вечерам мерцала в голых ветках низкая звезда, и наносило вдруг откуда-то тот чудный, чуть уловимый запах, от которого что-то крепко сжималось внутри. Я привёз тебя поздним вечером на такси, совсем маленького, трёхнедельного. И всю ночь проспал с тобой в кресле, держа тебя на руках, грел. Моя жена спросила тебя в тот вечер: «Кто тебя звал?» Незло спросила, но только всю свою недолгую жизнь ты и прожил под этим вопросом. Кто же тебя звал? Я принёс тебя в наш дом, но не смог уберечь, поэтому крепко виноват перед тобой.

            А в те первые дни я говорил тебе: «Ничего, брат, не боись.» Говорил это глупое, непонятное слово: «Прорвёмся!» Куда?

            Но пока ты ещё не ходил на улицу и делал все свои дела дома, и жене моей очень трудно было всё это терпеть. Но она терпела и любила всё-таки тебя.

            В первое твоё лето я возил тебя в луга за Волгу. Ты не знал ещё охоты, и это было для тебя – охота. Ты искал в осоке утиное крыло, которое я прятал тайком от тебя. Потом прошёл август и первые твои настоящие охоты, да и мои охоты стали с тобой настоящими, полными и красивыми.

            Помнишь своих первых чирков? Тогда ты поднял их с лужи, извечного водопоя лосей в большом верховом болоте. После моих выстрелов одного подал, другого подавать наотрез отказался и долго, шумно втягивал воздух, зарывшись носом в перо, лежащей во мху чирушки.

            По своей работе я часто надолго уезжал из дома, а ты оставался, причиняя беспокойство домашним, и скоро я стал брать тебя с собой. На работу мы ходили пешком, шли через частный сектор, где мне приходилось отбивать тебя от местных собак. Потом садились в машину и ехали. Наверно, вряд ли найдётся ещё один спаниель, столько поездивший по России.   

           Экстерьером ты не вышел: твои передние лапы были немного кривы, и от этого ты казался немного несуразным. И в охоте ты не стал выдающейся собакой, но с тех пор, как появился ты, мы не потеряли с тобой ни одной битой дичины, ни одного подранка. Мы плавали с тобой в лодке, мёрзли в палатке, согревая друг друга, сидели, прячась от дождя, под огромными елями, и по твоему маленькому телу побегала время от времени крупная дрожь, после чего ты ещё плотнее прижимался ко мне своим мокрым боком. А сколько было у тебя азарта! Вся жизнь твоя стала или охота, или ожидание её.

            Говорили, что у тебя злой взгляд. Но это было не так, твой взгляд был задумчивым, ты как-будто думал, мечтал всё время о чём-то.             Особенно во время наших дальних поездок ты любил смотреть в окно и мечтать.

            Дома же у нас всё было сложнее и сложнее. От тебя были волосы и иногда грязь, ты порыкивал на домашних, не признавая никого кроме меня, суетился не вовремя под ногами, бывало укладывался спать на диван. И я смалодушничал, сделал то, за что не могу себя простить до сих пор – я отправил тебя на жительство к отцу. Нет, отец мой обожал тебя, но меня уже часто не было рядом. Мы продолжали с тобой охотиться, колесить по дорогам, даже спали иногда вместе, но теперь ты как бы был уже не со мной.

            Потом же наступила та проклятая, последняя твоя весна, и ты подхватил где-то клеща, который впрыснул в твою кровь эту смертельную заразу… Мы не сразу стали лечить тебя, не сразу осознали, что с тобой случилось, а потом, наверное, было уже поздно. Мне надо было работать, и я уехал, а ты лежал даже не в моём доме и умирал.

            Когда я вернулся, ты уже почти не ходил. Отец сидел на кухне, курил, смотрел в окно. Я подошёл к тебе. Ты узнал меня: твой куцый хвост несколько раз стукнул по полу, но головы ты уже не смог поднять. Но потом всё-таки поднялся и пришёл, шатаясь, к нам на кухню. Наверное, это стоило тебе невероятных усилий. Тогда я сносил тебя на улицу в последний раз.

            Через сутки, вечером мы везли тебя в багажнике в те края, где лазил ты по камышам, поднимая тяжёлых уток. На берегу старицы по очереди копали яму, отец положил тебе две карамельки (ты очень любил карамель), и мы опустили тебя в холодный песок.

            Потом я собрал ружьё и выстрелил – всего-то три раза. И это были твои последние выстрелы. А отец отвернулся, чтобы я не видел, как он плачет. Я подумал, что и гильзы надо было оставить тебе, только было уже поздно, и я вдавил гильзы пальцем в податливый ещё, сырой песок.

Вдруг совсем рядом опустился на воду селезень.

- Ну вот, Юшка, и утки с тобой попрощаться прилетели, - сказал отец. И тогда отвернулся уже я.

            В городе, поздним вечером мы курили у подъезда, тускло горел фонарь над дверью, и было тихо-тихо вокруг. И грустно, потому что вместе с тобой ушло из моей жизни что-то большое, светлое и бескорыстное.

            Стояли мы молча, и не мельтешил ты под ногами, маленький криволапый пёс – друг мой Юшка.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах
ВОЛЬНЫЕ ДНИ

 

 

            Люблю охоту в октябре. Это время нравится мне дачным одиночеством, безлюдностью леса, мягкостью опавших листьев под ногами. Я живу в старой даче далеко от города. Дачу очень любят мыши: осенью они сбегаются в неё со всего сада и по вечерам шуршат в углу прошлогодними газетами. Мышам живётся вольготно – я не ставлю мышеловок и никакой войны с ними не веду. Я охочусь, ловлю спиннингом щук, собираю клюкву. Сторона здесь низинная, сырая. От железнодорожной станции далеко, в самой ближней деревне в зиму уже давно никто не остаётся, я очень редко встречаю людей, и поэтому мне не приходится отвечать на вопрос, который задают встречные деревенские мужички:

- Много ль зайцев-то набил? – обыкновенно спрашивают они.

А зайцев в этом году много, они прибегают в сад и обгладывают кору с яблонь. Я жду первого снега, когда он выпадет, зайцев можно будет тропить.

Я могу подняться с утра и идти на охоту, а могу проспать до света и, лёжа в кровати, слушать мышиную возню. Дни эти вольные. Воля кругом: в прозрачном лесу, в пожухлых болотах с кровяными ягодами клюквы, в гусиных стаях, отлетающих к югу. Вечерами, когда стемнеет, я пью на крыльце чай, завернувшись в армейский бушлат, пью и слушаю, как где-то далеко брешут собаки. Дверь оставляю открытой, и свет из коридора выхватывает из темноты ветви старой яблони с парой засохших листьев и дорожку, ведущую к бане.

У меня есть приятель – рыжий пёс. Он увязался за мной в лесу, проводил до дачи, но дальше двери не пошёл, и я покормил его на улице, вывалив остатки вчерашней вермишели на газету. Теперь он иногда заходит ко мне. Бывает, что я разговариваю с ним, слушает внимательно. В нём есть что-то от лайки: уши домиком, роскошная рыжая шуба, внимательные глаза. На его правой задней лапе не хватает двух пальцев, наверное, когда-то побывал в капкане. Собачьи следы, что я встречаю в лесу, беспалые – мой приятель любит бродяжничать.

Есть у меня  ещё старинный знакомец – егерь Ларионыч, высокий, худой старик с широкими ладонями. Ларионыча я знаю давно, для меня он вечный егерь этих мест. Когда-то восстановил здесь лосей: зимой подкармливал, устраивал солонцы, ругался с местными мужиками. Кажется, по нему даже стреляли. Но лось был, были хорошие охоты; приехать в хозяйство к Ларионычу считалось большой удачей. Теперь лосей снова не стало, Ларионыч уже не гоняется за браконьерами, он собирает грибы, солит их – зимой хорошо под самогоночку. Пьёт он её с теми самыми мужиками, что воровали у него лосей, им есть что вспомнить, о чём поговорить.

 Он и со мной каждый раз говорит о лосях. Знает о них всё, любит их, но и охотник он страстный – когда лосей было много, всегда был с мясом.

 Сидели мы как-то у бани, говорили, выпивали, время от времени Ларионыч вставал и поправлял костёр, в котором он сжигал какой-то старый хлам. Пролетали над кодоном большие гусиные стаи.

- Вот скажи, Андреич, - почему-то он зовёт меня по отчеству, хотя мог бы быть мне дедом. – Вот скажи, Андреич, почему ж лосей-то перебили? Сами… Тут ведь место такое, лосиное, а лося нет. А коль один появится, так его бедного будут по болотам гонять, пока не завалят.

Я бы мог объяснить ему «почему», но ухожу от ответа, потому что каждую осень я бегу в эти леса и от таких разговоров тоже.

- Волков-то много нынче?

-    Хватает.

-    Стреляешь?

Усмехнулся, ответил вопросом:

- На зарплату-то мою много ль настреляешь?    

            День был тёплый и насквозь сырой. Было сыро под ногами, стены бани были влажными, пахло сырым сеном, прелым листом и грибами. Не мало мы выпили, но я почему-то не пьянел, только яснее становились мысли. К вечеру же, когда мы перебрались в дом, в голове зашумело. До полуночи мы пели песни, Ларионыч любит Высоцкого, пели на свой манер, без надрыва:

 

Где-то кони пляшут в такт,

Нехотя и плавно,

Вдоль дороги всё не так, А в конце – подавно.

И ни церковь, и ни кабак –

Ничего не свято.

Нет, ребята, всё не так, Всё не так, ребята…

 

Потом Баньку, Коней и конечно же:

 

Грязь сегодня ещё непролазней,

С неба мразь, словно бог без штанов, -

К чёрту дождь – у охотников праздник:

Им сегодня стрелять кабанов…

 

            Перед сном я вышел на улицу, было очень темно, я вытянул вперёд руку и не увидел ладони. Но как хорошо, легко дышалось! Небо очистилось, даже стало как-будто морозно, постепенно глаза привыкли к темноте, и в отсвете от окна егерского дома я стал различать пар, идущий от моего дыхания. Теперь был заметно пьян, лёг на доски, что были сложены у крыльца и уставился на звёзды. С неба доносился гусиный гогот, где-то совсем уж далеко, за лесами  на далёкой железнодорожной станции посвистывал маневровый тепловоз, чуть попахивало дымком. Я был счастлив.

            А на другой день провалялся до обеда, попрощался с егерем и с тяжёлой головой побрёл на свою дачу. С севера снова несло низкие скучные тучи, из них брызгало дождём. Переходя неширокую лесную речку, я задержался на горбатом, сложенном из жердей мосту, опустился на колени, достал пригоршней до воды, попил. Вода была холодная и даже на взгляд казалась тяжёлой и  тягучей. Я посидел на мосту немного, попил ещё и пошёл дальше.

            В лесу было неуютно: холодно, от сырости зябко. Я закинул ружьё за спину и шагал домой, смотря под ноги. Да как-то незаметно вымок. Дома, переодевшись, напившись чая, притащил с чердака кипу старых журналов, устроился у печи и принялся читать.

            За ночь выпал снег, налип на яблонях, на проводах, на можжевельнике, росшем у колодца. Стало чисто и тихо в саду, только синицы тенькали, шуршали по веткам, сбивали с них снег.

            Конечно же, я пошёл искать зайцев. Но сколько ни ходил, нигде не увидел ни одного следочка. Непривыкшие к снегу зайцы ещё отсиживались под ёлками. Я зашёл на Клюквенное болото и поел там из-под снега подмороженных ягод. Тут же, на  клюкве, застрелил рябчика. Он взлетел-взорвался, сел на убогую сосёнку, подставил мне свой бок. Я застрелил его совсем бесчестно, как в тире. Рябчик ткнулся в снег, предсмертно похлопал крыльями и замер. Я подошёл, поднял рябчика за лапы и, сложив ему голову под крыло, сунул птицу в карман. Походил вокруг, в надежде поднять ещё пару-тройку птиц. На болоте было так много клюквы, что мои следы делались красными:  сок раздавленных мною ягод постепенно просачивался сквозь снег, и след краснел. Как это было необычно – красные следы на снегу.

            Временами по болоту пробегал ветерок, а потом враз сильно задуло с юга. Ветер поднялся тёплый, но влажный и противный. Заходили, зашумели сосны на острове посередь болота. Надо было выбираться. Я пошёл между обснеженных кочек, смотрел под ноги, чтобы не споткнуться и увидел след – то ли волчий, то ли собачий. На мху снег не держал чёткую форму следа, и я не мог разобраться. И только в лесу, на дороге определил, что след собачий и к тому же беспалый. «Далеко же ты, приятель, гуляешь», - подумал я.

            Тут же в той стороне, куда уходил след, в стоящем стеной молодом ельнике мне показалось сквозь шум леса, что взвизгнула собака. И я сразу решил, что волки! Этого рыжего оболтуса поймали волки! Я кинулся по следу, не сообразив сначала, что если это на самом деле так, то от пса уже ничего не осталось. Продираясь сквозь заснеженный ельник, я почти сразу потерял след. Здесь на земле было голо – снег весь задержался на пышных еловых лапах. Потеря следа, колючие иголки, снег, сыпавшийся мне за шиворот остудили мой пыл, и я вернулся своим же следом на дорогу.

            И тут ещё огромными мокрыми хлопьями повалил снег. Его несло, швыряло ветром мне в лицо. Я осмотрелся, нашёл вывороченные с корнем сосну и сел за вывертом. Прямо передо мной тёрлись друг об друга стволами, скрипели под ветром две тонкоствольные высокие сосны, жаловались на что-то.

            «Понёс же чёрт, - думал я. – Что мне до этого пса?» Так думал я, сидел за вывертом, облепленный снегом; выверт мало спасал, и стал я весь белый.

            Вдруг заметил в снежном тумане большой тёмный силуэт. Лошадь что ли, или корова? Он приближался, и я понял, кто это. Но долго не верилось, уж очень давно не встречал я здесь лосей.

            Лось медленно прошёл мимо меня и стал удаляться. Я уже не замечал снега, хлеставшего мне по лицу. Взял ружьё в руки, покрался за лосем. Он не чуял меня – ветер шумел деревьями и уносил мой запах. Только один раз он, подняв голову, долго смотрел в мою сторону, замер и я, он снова опустил голову и стал подбирать что-то из-под ног.

            Я провожал его краем болота. Казалось, что ему всё равно, что будет с ним дальше, так беспечно он себя вёл. Его мощные красивые рога были покрыты снегом, но будто устал он их носить. И вообще, был он весь уставший: медленно скусывал ветки с кустарников, с осиновой поросли. Несколько раз замирал, стоял не шевелясь, потом снова делал несколько шагов вперёд.

            Я мог уже десять раз уложить его, выбрав самое убойное место. Это было сейчас легко сделать, ведь в такую погоду и выстрела никто не услышит, и следы сразу заметёт. Несколько раз я поднимал ружьё и целился, но так и не выстрелил. Постоянно думалось, что после выстрела это будет уже не лось, а огромная куча мяса. А куда мне столько мяса? И что я с ним буду делать? Я знал, что потом мне будет противно от того, что я сделаю. У меня всегда так, даже рябчика жаль. Но рябчик и после выстрела красив, а лось – перерезанное горло, парящие кишки,  красный снег кругом. Подумал и о Ларионыче.

            Я победил себя – я понял, что мне не нужен этот лось мёртвым. Повесил ружьё на плечо и, не скрываясь, пошёл прямо на него. Увидев меня, он будто бы удивился: поднял голову и несколько секунд смотрел, словно поверить не мог в моё присутствие здесь. Потом, присев на задние ноги, махнул в сторону и растворился в снежной завесе.

            Я вдруг почувствовал, что очень замёрз. Кругом мело, задувало за воротник, сильно гнуло, раскачивало ветром деревья. Настроение у меня было такое, что как-будто теперь во всём мире такая погода. Кротчайшей дорогой я пошёл домой.

Зайца всё же добыл на следующий день, нашёл его почти сразу. Он сорвался из-под ёлки, перекувырнулся через голову и затих. Я перезарядил ружьё, подошёл, привязал к лапам верёвку и повесил зайца через плечо.

 А приятель мой явился через два дня, грязный весь, и не разобрать, что рыжий. Ухо разорвано, видно где-то свадьбу справлял. А что ему, он ведь вольный, как и волки, что его не съели, и гуси, что каждый день летят к югу.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах
УРОЧИЩЕ «БОЛОТО ЧИСТОЕ»

 

 

            Открывать охотничий сезон мы с Николаем едем на болото Чистое. Нашему уазику двадцать лет, но скорость девяносто километров в час он легко держит. За рулём Николай. Я всегда удивляюсь, как он такой большой, втискивается на водительское место, у него такой живот, что я даже специально перешивал ему патронташ. Иногда я хлопаю его по этому животу и спрашиваю: «Какой месяц-то?» Но Николай не обижается, он не умеет этого делать.

            Мы везём с собой два ружья, палатку, две лодки: резиновую и дюралевою. Есть у нас и водка – три бутылки. Нам хватит. К тому же сначала мы заедем к Ильичу, а у него отличная самогонка. Потом все вместе и на Чистое махнём. Вообще-то, «Чистое» - это только на карте так названо. Здесь говорят «под гору». Болото и есть под горой. Чтобы попасть к нему, надо спуститься с бугра, поросшего соснами. Бугор крутой, обратно поднимется не всякая машина. Болото вытянуто в длину на одиннадцать километров и всё залито водой. Скорее озеро, чем болото. Когда-то здесь брали торф, говорят, метров пять сняли. Потом местные мужики перегородили магистральную канаву, и всё затопило. Кое-где, как острова остался невывезенный торф – караваны.

               Через полтора часа сворачиваем на разбитую просёлочную дорогу. Николай не удерживает машину, и её стаскивает в глубокую колею. Виснем на обоих мостах. Я выхожу из машины. Николай несколько раз газует – мотор ревёт, из-под колёс летят шлепки грязи. Николай глушит мотор, выбирается из-за руля.

            И сразу тишина. Слышно, как где-то высоко в небе перекликается пара канюков.

- Что? – спрашивает Николай и улыбается. Я знаю, почему он улыбается – уже можно и по сто грамм. Николай любит немного выпить, ему и это нравится в охоте: жена над душой не стоит, не контролирует количество выпитых стаканов.

- Доставай, - говорю я.

            К нам подъезжает трактор. Тракторист, дед с длинной седой бородой, подходит к нам. Заочно я знаю его, это дед Естафий из Долгова, небольшой деревушки, что стоит у дороги на бугре. Когда делили колхозы, Естафию достался этот трактор. Теперь дед им кормится.

- Э, - говорит дед. – Чё же вы сюды на такой таратайке-то заехали?

- Дёрни, отец, - просит Николай.

- Ишь ты, дёрни… Щас, - он говорит это «щас», будто и не собирается нас дёргать, но идёт к трактору и оттуда кричит:

- Цепляй!

- Налей, налей пока, - шепчет мне Николай и бежит к машине цеплять трос.

            УАЗ вытащен, дед выпивает и косится на нож у меня на поясе.

- Хорош. Я бы свиней колол.

            Мой нож на самом деле хорош, только колоть свиней он совсем не годится.

- Да нет, таким не колют, - говорю я и добавляю:

- Мы вот к Ильичу.

- А-а, - Естафий щурит глаза, - к Ильичу…

 

            Ильич встречает нас как всегда сухо, «не подаёт вида». Но на самом деле он, конечно, рад.

- Охотнички, - говорит он и жмёт руки. – Под гору?

            Мы идём в дом. Ильич любит угощать, поэтому упираться бесполезно. Мы и не сопротивляемся – самогонка-то у него действительно хороша. Угощаемся часа два. Под конец Ильич с Николаем поют, а я слушаю. Сам я петь не умею, но слушать люблю. Потом едем на болото, машину веду я.

            На болоте долго возимся с палаткой. Николай купил её совсем недавно, и мы ещё ни разу её не ставили. Мы торопимся, потому что угощались долго, и уже сереет вокруг. Палатку ставим чуть в стороне от воды, в логу под осинами. Это наше любимое место – всегда останавливаемся здесь.

            Когда темнеет, я иду к воде, подхожу так близко, что под ногами хлюпает. Вода отражает ещё светлое небо. Мне кажется, уже чуть-чуть пахнет осенью. Рядом со мной темнеет шалаш. Это шалаш Ильича, этой весной он стрелял здесь селезней. Шалаш завален на бок, еловые лапы, которыми он крыт, давно посохли.

            Подходит Ильич, спрашивает:

- Что тут?

- Шалаш твой.

            Ильич слегка пинает по ивовым прутьям, из которых сделан каркас шалаша, чиркает спичкой, поджигает сухой лапник. Шалаш загорается, отгоняет темноту, искрит в небо. В освещённый круг из темноты врываются три чирка, бросаются в сторону: появляются из ниоткуда и исчезают в никуда, словно духи болота.

- Видал? – спрашивает Ильич, поднимает еловую палочку и прикуривает от её тлеющего конца. Я смотрю, как догорает шалаш.

            Где-то далеко стукают два выстрела. Охоту открывают только завтра вечером, но мы молчим на эти выстрелы. Я знаю, если бы приехали чуть раньше, тоже бы стреляли, думаю, что и Ильич знает это.

            Чуть в стороне, прямо на сухом насыпан караван. Поднимаюсь на него – на горизонте россыпь огней. Это уже правый берег Волги, отсюда до неё, если напрямую, километров семь всего. Огни, это Кстово – город на том берегу.

            Спать я ухожу раньше всех, что-то устал за сегодня. Николай с Ильичём остаются – у них ещё полбутылки водки. В палатке уютно. Слышно, как  разговаривают снаружи, но о чём, не понять. На палаточной стенке танцующие блики от костра. Я засыпаю.

            Просыпаюсь оттого, что меня кто-то трясёт за плечо. Открываю глаза – Николай.

- Вставай! Вставай! – шепотом кричит он. А я-то думал, что невозможно кричать шепотом.

- Чего тебе?

- Выйди, а? Ну выйди!

            Выбираюсь из палатки.

- Посмотри! Красотища!

            Уже светает. Всё вокруг: и кусты, и луг, и болото в удивительном густом тумане. Он течёт с воды, заполняет низину за нашей палаткой. Воздух так влажен, что мне кажется – мои волосы стали мокрыми.

            Ильич храпит прямо у прогоревшего костра. Огня нет, но от золы ещё тепло.

- Не заболел бы, - говорю я.

- Я его прогонял - не идёт, всё равно, говорит, помирать скоро.

- Ну а ты чего? Спать пошли.

- Да не, я посижу ещё. Красиво.

            Я накрываю Ильича шинелью и лезу в палатку. Вот уже лет десять, как он собирается помирать.

            Всё утро я сплю. Проснувшись, ещё некоторое время лежу в палатке. Кроме меня в ней никого нет. Удивляюсь – как можно пить и с утра встать так рано. А вобщем-то, не так уж и рано: солнце уже поднялось высоко, надо мной солнечное пятно, а на нём тени осиновых листьев. Я слышу, как шумит осина, и вижу, как дрожат тени листьев на потолке. Снаружи кто-то стучит топором. Выбираюсь – Ильич рубит сушину.

- Дров хороших надо, - говорит он. – На этих не протянем.

            Я иду умываться. У воды Николай накачивает лодку, у неё громко хрюкает клапан. Наверное, самый последний чирок в камышах уже догадался, что мы приехали на охоту.

- Голова-то не бобо? – спрашиваю я.

- Да нет. Сам-то как спал?

- Плохо. Живот твой мешал, - я говорю неправду, спал я хорошо.

- Утка с утра хорошо шла, - говорит Николай.

- Да уж какой лёт в августе, - умничаю я. – Сейчас утку-то вытаптывать надо. Или на лодке вот…

            Подхожу к воде. На чистине плавают чомги, издалека они похожи на гусей. У воды много ивовых кустов, какие-то маленькие птички сидят на ветках, совсем не боятся меня. Я хорошо вижу их чёрные глаза-бусинки. У одной надломлено несколько перьев на крыле. У самого берега ряска, и чтобы умыться, я захожу подальше в воду, из-под ног поднимается торфяная муть. Осторожно переступаю на чистое, быстро умываюсь.

            Днём мы таскаем к палатке пеньки для костра. Говорят, их подняли с торфом и им пять тысяч лет. Они пропитаны смолой. Одного такого пенька хватает, чтобы сварить шулюм.

            К вечеру на болоте начинается стрельба.

- Быстренько, быстренько, - торопит Ильич, - а то все хорошие места позанимают.

            Вот только кому-то надо остаться у костра за сторожа. Николай достаёт две спички, одну из них ломает, зажимает обе в пальцах. Я вытаскиваю короткую – оставаться мне. Ильич поплывёт на резиновой лодке, Николай на дюралевой. Помогаю Ильичу донести лодку до воды. Николай справляется сам, лёгкую дюралевую лодку можно тащить волоком.

- Ни пуха…

- К чёрту, к чёрту.

            Я беру бинокль и поднимаюсь на караван, насчитываю оттуда семь охотников. Некоторые и не прячутся – плавают по открытому, как на прогулке. Это понятно, открытие всё же. Большинство из них только на открытие и выезжают – душу отвести. Уток летает много, но лишь два раза вижу, как после выстрела птица падает в камыши.

            Ильич с Николаем возвращаются потемну. К их приходу заварен чай. Николай показывает мне двух свиязей, Ильич не показывает ничего, но на его поясе висит чирок. Ильич садится к костру, греет руки.

- Да я и стрелял-то всего два раза, - говорит он.

            Я верю ему. За свою жизнь он перебил столько уток, что, возможно, теперь ему хватает и одного чирка. Ещё я знаю, что на этом его охота скорее всего закончилась: оставшиеся два дня он проведёт у костра.

            Мы пьем чай. Ильич рассказывает, как в молодости собирал здесь клюкву. На болоте всё ещё кто-то стреляет. Николай зачёрпывает кружкой чай из котелка и спрашивает:

- Какого чёрта они там видят?

            Я отхожу от костра и смотрю на звёзды. Ветер не сильный, но ровный и уверенный, он пахнет водой и немного болотом. Слышно, как под ним шепчет камыш. Вдруг в кустах кто-то вскакивает, бежит, трещит сухим рогозником, быстро быстро шлёпает по воде. Вздрагиваю. Мне жутковато, и я возвращаюсь. Ильич пожимает плечами:

- Бог его знает, кто там шарахается.

- Водяной, - говорит Николай.

            А что, неужели здесь, где так много воды, а среди камышей есть такие лывины, куда, кажется, люди никогда не совались, и глубины до пяти метров кое-где – неужели среди всего этого и не найдётся места какому-нибудь плешивому водяному?

- Здесь в прошлом году под лёд два мужика провалились, - говорит Ильич. – Крест тут недалеко.

 

            Почему-то мне представляется этот крест деревянным покосившимся, уже почерневшим от времени. Такие я видел на Керженце.

            Ложимся в третьем часу ночи.

            Утром снова туман, но уже не такой, как вчера. Холодно. Полусонный я брожу у палатки, ищу кепку, подпоясываюсь патронташем. Только половина пятого, и спал я совсем мало. Пытаюсь растолкать Николая, но он только что-то бормочет и отворачивается. Кидаю в золу несколько палочек, раздуваю огонь, грею вчерашний недопитый чай. Пью, обхватив кружку ладонями.

            Из палатки вылезает Ильич, зевает, садится рядом. Наливаю чаю и ему. Он пьёт и говорит:

- На дальнем караване вставай, под той стороной.

            Плыву медленно. Где-то за моей спиной хлопает первый выстрел. До каравана плыву минут двадцать. Поднимаюсь на караван и оказываюсь над туманом. Он уже разбит на клочья, которые медленно плывут над водой. Лучи восходящего солнца видны в остатках тумана.

            Из камышей выплывает утка. С каравана я хорошо вижу её. Невелика доблесть бить сидячею утку, но я прицеливаюсь. Я ещё не очень хорошо стреляю влёт, поэтому может это мой единственный шанс на сегодня. Не встаю, сидя и стреляю. На воде видно, как дробь накрывает утку, но она, хлопая крыльями, бросается к камышам. Когда она в них почти исчезает, я стреляю из второго ствола. В камышах белеет её вывернутое крыло.

            Справа громкий дуплет. Совсем низко над водой проносятся две свияги. У меня появились соседи – на ближнем караване два мужика. Я обозначаю себя: машу им рукой. Видят.

- Ну как?! – кричит один. 

             Показываю им утку, потом спускаюсь пониже, кладу ружьё на согнутый локоть левой руки и жду.

            В налетевшего чирка мажу. Он свечёй идёт вверх. С соседнего каравана по нему дуплетятся и тоже мимо. Дробь дождём сыпется на меня.

            Туман совсем растаял. Но на небе пелена, солнце через неё мутное пятно. Совсем стих ветер. Я смотрю в сторону палатки – дым от нашего костра запутался в осинах.

            Очень-очень далеко слышу несколько выстрелов: тюк, тюк. Тюк, тюк, тюк. Вот уже стреляют ближе. Ещё ближе. Я кручу головой и вижу огромный табун уток, летят очень высоко: метров семьдесят. Уток так много, что я слышу свист их крыльев, доносящийся с огромной высоты. Конечно, ни один выстрел не приносит им вреда. Бах! Бах! От соседнего каравана поднимается дым. Дымарём валят.

             Я не выдерживаю:

- Надо было подальше отпустить! - кричу я. - А то больно низко, задеть можно!

            Соседи в ответ чихают.

- Будь здоров, - говорю я, вовсе не заботясь, чтобы услышали. Но слышат:

- Спасибо, - вода хорошо разносит звуки.

            К девяти часам утки почти не летают, выстрелы очень редки. Я поднимаюсь на самый верх каравана, стою на нём, не таясь. Мне нравится на этом болоте, нравится, что здесь много воды и камышей, что водяные крысы совсем не боятся меня, и я вижу капельки воды на их усах.

            Свою вторую утку я замечаю издалека. Не знаю, почему она не сворачивает, ведь я стою, видный со всех сторон. Налетает на верный выстрел и падает у меня за спиной. Она чисто бита. Я спускаюсь, сажусь в лодку, подбираю птицу. Мне немного жалко её и немного стыдно перед кем-то. Не перед уткой, перед кем-то другим. Думаю,что когда мне не будет жалко битую мной птицу, я перестану охотиться.

            На караван я больше не поднимаюсь. Вижу, как две вороны гоняют луня. Лунь лениво отбивается. По сравнению с ним вороны совсем маленькие. Солнце уже высоко, я снимаю куртку, остаюсь в тельняшке, плыву к берегу. На дне лодки немного воды, и у

лежащих там уток чуть подмокло перо. Ещё там лежат три стреляные гильзы, я не подбираю их.

 

До обеда я сплю. Сначала прямо на траве, но мешают мухи, и я перебираюсь в палатку. После обеда поднимается ветер, и мухи прячутся. Я просто лежу на траве и смотрю в небо. Мне иногда нравится просто лежать. Хорошая у нас подобралась компания: дед, которому уже и утки не нужны, убегающий от жены муж и я. А из меня тоже какой охотник – так, мечтатель с ружьём.

            На небе много облаков. Нехорошие облака, такие идут впереди ненастья. Когда они закрывают солнце, мне становится зябко. Ветер довольно свежий.

            Вспоминаю про крест. Хочется посмотреть на него. Я ищу там, где сказал Ильич, нахожу быстро. Крест совсем не такой, как мне представлялось. Он железный, сварен из арматуры и крашен голубой краской. Кругом высокая трава, такая, что я не замечаю ограду и спотыкаюсь об неё. Я недолго стою у креста, вижу отсюда, как Николай ловит спиннингом щук, в этом он мастер. Где-то на бугре тарахтит мотоцикл. Снова смотрю на крест – ничего особенного: провалились под лёд пьяные мужики.

            Возвращаюсь к нашей стоянке     

- Ну что ты ходишь? – спрашивает Ильич. – Мне бы твои годы, вот уж не стал бы без дела шататься.

            А почему бы на самом деле не поискать по камышам уток? Я собираюсь и ухожу. Попадаются в основном нырки, выстрела они не боятся – успевают нырнуть, поэтому и не очень пугаются меня, плавают на виду. Я намечаю пару и пробую подобраться к ним поближе. Плыву, прячась за камышами. Когда остаётся метров сорок, целюсь и стреляю. Один нырок тут же переворачивается кверху брюхом, второй срывается и летит низко над водой. Я стреляю по нему из второго ствола, но ружьё осекается. Осекается впервые. Я так растерян, что совсем забываю про первого нырка. Жду несколько секунд, чтобы не было затяжного выстрела (я знаю это из охотничьего журнала), открываю ружьё, достаю патрон, смотрю на наколотый бойком капсуль.

            Когда я снова перевожу взгляд на утку, она ещё лежит на воде и белеет брюхом, но уже медленно поводит крылом. Я перезаряжаю ружьё и плыву к ней. Плыву очень быстро – нырки крепки на рану, но он оживает быстрее, чем я плыву. Он уже перевернулся и плавает кругами на одном месте, только как-то странно держит голову, немного набок. Наверное, я просто оглушил его.

            Я совсем близко, стрелять нельзя – разобьёшь. Но он вдруг сам плывёт в мою сторону. До него не больше метра, протягиваю руку, и он исчезает под водой. Я смотрю по сторонам. Я совсем забыл, что это нырок, и что он хорошо ныряет. На воде плавают только несколько пёрышек.

            Через пару минут он появляется снова. Теперь уж я не буду ловить его руками, буду стрелять, пусть и разобью. Целюсь в голову, я очень хорошо вижу его.

            Но нырок опять успевает исчезнуть под водой. Даже глаз не замечает, как он это делает. Только теперь он появляется скоро. Он устал и не в силах скрыться от меня. Я стреляю ещё раз, и ещё раз он ныряет. Выныривает сразу же – он совсем выдохся. Уже не может держать голову. Снова ныряет и больше не появляется. Я кидаю ещё две гильзы на дно лодки. На душе нехорошо, измучил я его совсем. Долго кружу на месте, жду, надеюсь, что появится, но напрасно. Всё же охота, не всегда радость.

            Потом я ищу в камышах лысух. Они всюду: бегают, хлопают крыльями, даже дерутся, кажется. Я слышу, но не вижу их – кругом очень густые камыши. Иногда лысухи всей своей ватагой срываются и перебегают куда-то, так быстро мелькают в прогале между камышами, что я никак не успеваю выстрелить.

            Вернувшись к палатке, я рассказываю Ильичу о нырке. Ильич ест, он прожёвывает колбасу с хлебом, запивает чаем, потом говорит:

- За траву он зацепился и всё.

            Почему-то после его слов мне легче. Николай курит, откинувшись на спину.

- Ты, Ильич, вечером-то пойдёшь ли? – спрашивает он.

- Не, я уж тут чирка варить буду.

             Николай поднимается, кидает окурок в костёр:

 

- Тогда костерок разведи на берегу, если засветло не вернёмся. А то я вчера упорол чёрт знает куда.

            На вечерней зорьке я встаю на своём караване. Стреляют мало. Солнце садится в тучи, они быстро поднимаются над горизонтом и скоро обкладывают всё небо. Сильный ветер. Мне удаётся сбить лишь одну утку, она падает в камыши. Я долго ищу её там, но, увы – сегодня пасмурно, и темнеет раньше, чем вчера.

            В небе кричит цапля, наверное, её спугнул кто-то. Ветер гнёт камыши. Я слышу, что цапля забирается всё выше и выше, у неё тоскливый голос. От этого голоса, от закрытого тучами неба мне немного грустно. Я уже не надеюсь на удачные выстрелы, просто сижу на самом верху каравана, слушаю, как шумят камыши. Ещё я вижу огонёк костра, который разжёг Ильич. Я думаю, что пенькам, на которых мы кипятим воду пять тысяч лет, а болоту этому ещё больше. И кто знает, что видело оно. Ещё через пять тысяч лет здесь не будет никакой воды, а – мох и огромные сосны. Земля очень быстро лечит свои раны, ведь пять тысяч лет для неё маленький срок.

            Я думаю, что наши жизни всего лишь вспышки в этих сроках.

            Когда я возвращаюсь, поднятая ветром волна хлопает о дно лодки. Темно, я плыву, ориентируясь на костёр. На тёмой воде от него до моей лодки жёлтая дрожащая дорожка.

            У костра один Ильич.

- Не пришёл ещё? – спрашиваю я про Николая.

- Да нет пока, - говорит Ильич.

            Я черпаю ложкой из котелка, достаю кусок утятины. Всё-таки утятина жёсткая и невкусная. Подходит Николай. Он весь мокрый, говорит, что оступился, когда вытаскивал лодку. Он улыбается и держит за лапы лысуху.

            Подкладываем побольше дров. Ветер сильный, и пламя костра мечется в нём. Николай сушится. Потом мы ужинаем и забираемся в палатку, но никому не спится. Я устраиваюсь в уголу, сижу, обхватив колени руками. Ильич с Николаем закуривают, в темноте их лица озаряются от каждой затяжки. Я расстёгиваю молнию окошка, с улицы тянет свежестью.

            Ночью я просыпаюсь оттого, что в открытое мной окошко залетают капли дождя, попадают мне на лицо. Закрываю окно, немного вожусь, Николай недовольно ворчит. Я слушаю, как дождь шумит по брезенту, и снова засыпаю.

            Дождь и утром не кончается. В палатке становится сыро. На охоту мы не идём, отсиживаемся в машине. У нашего уазика железная крыша, поэтому дождь кажется ещё сильнее. Николай выводит на запотевших окнах какие-то узоры.

            Домой собираемся тоже под дождём. Мокрые садимся в машину, Николай греет мотор и включает печку – мокрым зябко. Я смотрю в окно. На другой стороне болота, над лесом летит птица, по полёту – цапля. Я думаю, ей всё равно, что идёт  дождь.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

ИНТИМНОЕ ВРЕМЯ

 

 

 

            Я стоял в камышах и наблюдал в бинокль за мужиком, стрелявшим из убогого шалаша лысух. Середина болота была ещё покрыта ноздреватым, непрочным льдом, и лысухи держались по закраинам. Птиц было много – мужик редко бил впустую.

            Огромное пространство разработанных торфяных болот, разбитое глубокими канавами на отдельные поля-карты, заполненное теперь водой, для весенних охот было непривлекательно. Пролёт шёл вяло, всё больше стороной: по лесным речкам, что в пору половодья расходились широкими разливами по заволжским лесам. Только охоту этой весной там не открыли, и я поехал на торф.

Люблю весеннюю охоту с подсадной уткой, охочусь всегда один, считаю, что это интимное время создано не для шумных компаний с бестолковой пустой стрельбой. В раздольных заволжских краях стоит у меня на маленькой, всегда заливаемой полой водой поляне добротный шалаш, крепкий и непродуваемый. У шалаша растет старая ольха, на которой каждую весну выводит свои хрустальные трели дрозд. Я  искренне уверен, что каждый год это одна и та же птица. Дрозд прилетает перед закатом, чётко рисуя свой силуэт в сплетении ольховых ветвей. Когда совсем темнеет, я долго не ухожу, слушаю, как в старом ельнике кричит неясыть, вокруг то ли журчит вода, то ли «булькают» лягушки, дрожат на воде огни, отражённые от окон стоящей за лугами деревни. Там лают собаки, вода приносит звуки отчётливо и ясно. Домой возвращаюсь лесом, и всегда немного жутко. Потом пью чай на крыльце, а над садом тянут вальдшнепы.

            А здесь я лишь осенью стреляю лысух. В непроходимые дебри тростника уходят неширокие, едва протиснешься на лодке, канавы-протоки. По ним только и можно забраться в самые дичные места. В канавах живут тёмные, почти чёрные щуки, жадно хватающие блесну. На зорях я заламываю над лодкой тростник и терпеливо жду. Сильный туман садится мелким бисером на упругие борта резиновой лодки.

 Осенние лысухи не так уж просты: они хоть и возятся совсем рядом, но на чистое выплывают редко и осторожно, выставляя из стены камыша свои черные головы с бляхами на лбу, осматриваясь, быстро-быстро пересекая канаву. Всего каких-то полтора метра, и  надо успеть выстрелить. Если за зорю я беру двух – уже хорошо.

            Теперь всё это было подо льдом, на котором орали до одури надоевшие мне чайки. По голому берегу ветер гонял сухие перезимовавшие листья, шевелил прошлогоднюю полынь, которая в иных местах непролазно заполонила крайние к лесу сухие карты. Вдоль канав, на бровках торчали сохнувшие берёзки. Здесь не было многокилометровых разливов, шума бегущей воды, её свежего огуречно-рыбного запаха. Не было тихих, залитых неглубокой водой лесных поля, где днём прячутся тяжёлые кряковые селезни. Всего того не было, что и есть для меня весна.

            Когда я добирался сюда, угодил на своей «Ниве» в пашню. Я пытался вызволить машину сам: поддомкрачивал, подкладывал под колёса нарубленные кусты, на краю поля свалил берёзку, нарубил из неё чурок, подкладывал их. Но машина всё уходила и уходила в перепаханную землю, пока не ушла по самые пороги, так что и домкрат некуда стало подставить. Тогда я пошёл в ближайшую деревню за трактором. Деревня была маленькая и пустынная, трактор стоял во дворе большого, неухоженного дома, и на мой стук никто не открыл. Хозяина я нашёл на дворе, с треском сдиравшего чешую со свежепойманных щук.

- Вытащим, - заверил он и сообщил, – В сетку попали, с икрой обе.

Но трактор в поле тоже увяз. Когда сумели его вызволить, стало совсем темно. Тракторист поехал в деревню, а я остался ночевать в беспомощной машине.

 

Утром подморозило, выступившая в колее вода схватилась тонким льдом. Вокруг висела лёгкая дымка, отовсюду доносилось тетеревиное бормотание, и где-то в поле кричали журавли. Вставало огромное, неслепившее глаза солнце.

 Большой дом был не заперт, тракторист лежал на диване, отвернувшись лицом к стене и никак на меня не реагируя, пока я ни выложил на стол, придавив банкой с сахаром, две сторублёвые бумажки.

«Ниву» всё же выдрали из пашни, но оторвали бампер с куском облицовки – зацепить больше было не за что. Я налил трактористу водки, вставил бампер на место, кое-как укрепил, мрачный приехал на болото. Долго ходил вокруг машины, курил. С другой стороны, из-под залитого водой мёртвого березняка стреляли часто и всё больше дуплетом. Я взял бинокль, пошёл посмотреть. Не переношу хапуг в охоте, хотел было подойти к мужику, разругаться. Только вот, что бы я сказал ему? «Ай-яй-яй, как нехорошо», - сказал бы. Но уж если тот до сих пор не понял, что нехорошо, так и не поймёт. А вот послать подальше вполне может, чтоб не мешал. И некуда не денешься – пойдёшь. Кто я – инспектор, егерь? Так, придурок городской. Не стал я подходить к мужику, постоял и тихо ушёл.

На успешную охоту надеялся мало. Дед из Селищ, у которого я взял подсадную утку, отохотился ещё до открытия, и утка неслась. Дед пальцем проверил, есть ли в утке яйцо и, не найдя, сказал:

- Сегодня кричать будет.

            Звали деда Петром. Был он знатным охотником, уважаемым по всему этому торфяному краю. Правда, теперь всё больше у костра сидел, любил поговорить с молодыми. Слушать его можно было всю ночь, а по утру  дед же сонных и расталкивал.

- Вставайте, вставайте, - поднявшись раньше всех, говорил он, раздувая неостывшие ещё угли. – Стреляют уж на болоте.

            Иногда поругивался:

- Охотнички хреновы, - это когда совсем невмоготу было подниматься.

            Селезней дед стрелял каждую весну. За огородами, в поле у лужи стоял его шалаш, хорошо видный с дедова крыльца. Шалаш у деде был низенький, маленький, но если селезни летели, дед просиживал в нём всю ночь, стреляя не хуже чем днём.

            У меня шалаш другой: просторный, чтобы удобно сидеть, положить рядом, под руку патроны, термос с чаем, чтобы свободно двигаться, не боясь сотрясти всю конструкцию. Бойницы я тоже всегда делаю большие и обзорные, лишь тщательно закрываю низ шалаша и заднюю стенку. Сверху растягиваю армейскую маскировочную сеть. Этой сетью был покрыт пастуший шалаш, что стоял в лугах, где я стрелял коростелей из-под соседского спаниеля; сосед пил, и собака со мной здорово сдружилась. Шалаш был явно брошен, но я всё не решался снять с него сеть. Казалось, что как только начну это делать, вылезет из кустов небритый мужик и  скажет:

- А куды это ты её?! Своровать хочешь?

            Лишь в конце октября, когда пошли долгие холодные дожди, я, так и не встретив никакого мужика, принёс сеть домой. Она оказалась очень удобной. Надо было только смастерить каркас, накрыть, накидать поверх сухой травы, понизу закрыть еловыми лапами.

            Ослепительно-солнечным мартовским днём я приехал сюда, как только прояснилось с открытием охоты. Звенели синицы, и с брызговиков «Нивы» пластами отваливался налипший по дороге снег. Шалаш ставил на бровке, что тянулась вдоль мелиоративной канавы. Понемногу матерясь, таскал с коренного берега лапник, набил в глубоком рыхлом снегу траншею, словно кабан.

Зато теперь спокойно пил чай и ждал вечера.

            Было тепло и солнечно, немного ветрено, как редко в весеннюю охоту. Утка, выпущенная из садка, ходила на шнуре поодаль, щипала пробивающуюся молодую зелень. Но покой этот нарушили. Огромный джип подъехал к моей машине, будто со всего разгона в душу закатил. «Нива» стала вдруг маленькой и будто испуганной.

- Ну чё, мужик, утки летают?

 

Четверо приехали, хорошо, даже красиво экипированы, громко смеялись, громко разговаривали. Зачем-то расчехлили свои замечательные  ружья. Распили бутылку водки и, видимо, расколотили её выстрелом. Я не видел, я специально ушел, чтобы не видеть. Я и себя почему-то почувствовал маленьким. А когда услышал, как завелась машина, взревел мотор, понял, что уезжают – стало легко.

            Ещё и это было здесь – в сухую осень бывало подкатывали на жигулях прямо к болоту. А на открытие порой и машину некуда было приткнуть, и шум кругом, пальба, пьяный галдёж. Наезжало много случайно забредших в охоту людей, не имеющих о ней хоть каких-то смутных представлений, часто и утку от лысухи не отличающих. Всё это очень портило и охоту, и настроение. Я уже несколько сезонов не ездил сюда на осеннее открытие, выбирался двумя-тремя неделями позднее, долго сжигал оставленный на берегу мусор.

            Утку высадил по светлому. Перед шалашом невидная под водой канава. Через неё ещё до подъёма воды были налажены мостки из берёзовых жердей, берёзки только и росли здесь. Те, кто помнил, переходили по ним, нащупывая ногами под водой полусгнившие жерди. По картам же можно было ходить в болотных сапогах – глубина небольшая. Перейдя канаву, я и высадил подсадную; она принялась нырять, чистить, смазывать перо. Вода стекала с неё как с масленой.

            Солнце опустилось за березняк и, чуть коснувшись горизонта, уловимо взглядом уходило за него. Сухие ветки совсем не закрывали солнечного диска. Ветер стих, никакого движения даже в камышах, болото, будто большая хорошая фотография. Где-то в глубине тростника монотонно гудела выпь. На чистом перед шалашом плавали две лысухи, совершенно чёрные, с набухшими весенними бляхами на лбах, качая в такт гребкам головами, сплывались вместе, расплывались снова. Иногда одна сильно шлёпала по воде лапой. На подсадную не обращали внимания, склёвывали что-то с редких обломанных тростинок. Было до них всего каких-то пять метров - я чётко различал бусины их глаз. Утка бросила кормиться, скосилась на чёрных лысух. Вспомнились слова, давно прочитанные где-то: высшее в охоте - не убить, а суметь позволить жить дальше.

            Лысухи уплыли, я положил ружьё рядом и откинулся на спину. Было слышно, как невесть откуда взявшийся комар тычется в развёрнутое голенище сапога. Чайки перестали орать, спокойно сидели на льду, некоторые поднимались, улетали куда-то. За такие минуты я охоту тоже люблю, и может быть даже больше, чем за минуты азарта. Не хотелось двигаться, вспоминать оторванный бампер, злиться на мужика с другой стороны – тот всё стрелял и видно лысух набил  порядочно. Небо ещё хранило солнечный отсвет, розовым отражалось в зеркале свободной ото льда воды возле шалаша. Подсадная замерла, стала, словно вырезанная из жести. Посерело вокруг, с болота потянуло сыростью, холодным запахом льда. В сухих камышах, что густой щёткой окружали лывину, сделалось совсем темно. Откуда-то наносило чуть уловимый запах дыма.

            Вдруг справа по бровке шорох, будто бежала собака. Я и подумал – собака. Но, повернув голову на звук, замер. Лисица не добежала до шалаша нескольких шагов, остановилась, села. Крупная, начавшая линять, но ещё сохранившая остатки богатого зимнего воротника. Несколько раз она обернулась назад, словно ждала оттуда кого-то, потом встала, потопталась, подалась вперёд, но не завершила шага. Не опуская лапы, потянула носом. Неподвижная всё это время утка пошевелилась, пустив по воде чуть заметную волну. Этого было достаточно: я увидел, как вспыхнули-стрельнули лисьи глаза в подсадную.

- Так тебя растак! – громко сказал я.

            Почему-то и теперь лиса туго соображала. Отскочив назад, снова упёрлась взглядом в стенку шалаша. Смотрела прямо в глаза, видимо, из всего переплетения ветвей

только глаза и смогла она выделить. Наконец метнулась с бровки, позади шалаша карта была сухая, оставив меня думать – то ли за подсадной  приходила, то ли хоронилась от кого?

Утка всё молчала, и я выбрался на бровку. Весна, не смотря ни на что! Она была в запахе таявшего  льда, в крупной яркой звезде, зародившейся на восточной стороне неба в глубокой поздневечерней синеве. Ветра не было, но камыши почему-то всё равно рождали шёпот. А может просто от тишины, разлитой кругом, так казалось. Подсадная отплыла, тревожно крякнула, помолчала и вдруг взорвалась осадкой:

- Та-а-та-та-та-та-та…

            Я нырнул назад в шалаш. И не стало ничего вокруг, весь огромный мир уместился в невидимой ещё, но хорошо слышимой шарпящей птице.

Селезень сделал несколько кругов над уткой, надо было успокоиться, только сердце билось уже где-то в горле, отдавалось в ушах; я приоткрыл рот, дышал через него, чтобы слышать негромкий, всю зиму жданный звук.

            Опустился селезень в стороне за камышами, долго плавал, жвякал там, не решаясь подлететь к утке, что-то настораживало его, да и был он наверняка уже пуган. Но утка! Весь вечер упрямо молчавшая, она со страстью, с хрипотцой звала теперь к себе осторожного кавалера. И селезень не вытерпел: поднялся и, уже не таясь, шумно плюхнулся совсем рядом с шалашом. Был он близко – утка нежно и тихонько зашептала что-то. Очень резко сделалось темно и на воде, селезень лишь размытое пятно, и если бы он совсем замер, вряд ли его можно было разглядеть. Я медленно и аккуратно подвёл под него стволы, но сразу слились в единое и срезы стволов, и птица, и ночь. Несколько раз поднимал и опускал ружьё, пока не нащупал тот момент, когда сливается всё и ничего не разобрать. А когда нащупал-угадал, то выстрелил…

            Комар всё ещё летал в шалаше, отчётливо пахло дымом. Я подумал, что не видать мне нынче селезня. Вдруг сильно и обречённо забили по воде крылья.

С правой стороны  горело что-то, но останавливаться, раздумывать было не время. Побежал в машину за забытым фонарём, оттуда увидел, что горит трава на бровке и сухие камыши вдоль неё.

            Фонарь был на шесть батареек, с большим отражателем, с ремешком, чтобы не таскать его, тяжёлого, всё время в руках. Мощный луч сразу выхватил из темноты светлое утиное брюхо. Селезень лежал на спине и уже не шевелился. Я нащупал ногами жерди, перебрался через канаву, схватил селезня за шею, широким шагом обратно, разгоняя сапогами воду, у канавы остановился, перекинул селезня на бровку. Селезень глухо ударился о землю. Вернулся за подсадной. Утка била крыльями, орала. Фонарь мешал, я повесил его на плечо, он болтался и светил совсем не туда, шаря светлым пятном то по камышам, то по бровке. Канаву переходил всё же осторожно, но у самого шалаша жерди под ногами сломились, и я ушёл в воду по пояс, упав локтями на бровку, но не выпустив орущую утку из рук. Выбрался из воды, кое-как усадил бьющую крыльями подсадную в садок, забрал из  шалаша ружьё, патроны. В горящих камышах забегали лысухи.

            У машины наломал сухого тальника и запалил костёр. Тальник горел ярко, потрескивал, искрил в чёрное небо. Скинул с себя  мокрое, подвинулся  ближе к огню, прямо в руках и сушил то одно, то другое. Одежда нагревалась, парила. На бровке вспыхнуло, огонь взметнулся выше – загорелся шалаш. Из темноты появился дед Пётр. Я не удивился, дед часто появлялся внезапно.

- Лисицу напугал, пока лазил, - сказал дед.

            На болоте один за другим сочно бахнули два выстрела.

- Во! Савелий с Пумры палит. Каждую вёсну куриц-то этих бьёт, в погреб на лёд положит, всё лето с мясом. Видит он их ночью-то… Ну а ты, взял ли чего?

- Одного. Искупался вот ещё. Горит бровка-то

- Горит, - подтвердил дед. – Я поджёг. Не знал, что шалаш-то у тебя здесь. 

Я взглянул на деда. Он стоял в свете костра со стареньком ружьём за спиной и смотрел на огонь, думал о чём-то. Наверное, он и правда не знал про шалаш.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

БОЛЬШОЕ И ВАЖНОЕ

 

 

            Всё-таки вырвался на охоту!

 Удрал от телевизора, от пивных банок у дворовой лавочки, от трамвайного грохота, от своей шоферской дальнобойной работы. Дороги мои северные: безлюдье, редкие деревни, пихты, запах огромных болот, уходящих чахлыми сосёнками к горизонту, редкие кафе, около которых всегда валяются берёзовые кряжи, пахнет опилками и дымом. И вот бывает, навеет через открытый ветровик вместе с этим дымом прелью лесной, и такая тоска возьмёт! Тогда кинуть бы всё – и за Волгу, в глухие керженские леса, жить там, не видеть никого. Но борюсь я с этим желанием, надо работать – у меня семья, жизни без которой я давно уже себе не представляю. У меня замечательная жена и совсем маленький сын. Он только-только научился ходить, он очень рано поднимается утром, бывает, что раньше меня, залезает ко мне, ещё сонному, на кровать, обнимает неумело и говорит: «Папулечка, люблю…» А ещё из множества фотографий в охотничьих журналах легко выбирает глухарей и зайцев.

            Зарплата у меня, сказать по совести, хорошая, вот и работаю, ведь без денег теперь и охоты-то путной не получается: до места добраться, так только бензина на тысячу сожжешь. Случается, так устаю, что желание одно: упасть и уснуть, да только командировка за командировкой. И вот где-нибудь в вологодских лесах катишь ночью с увала на увал по дрянной дороге и не разогнаться, не обогнать камаз, впереди плетущейся. И хочется есть до тошноты, но только до ближайшего кафе пилить и пилить ещё. Тогда начинаешь разговаривать сам с собой, ругаться и по-чёрному материть встречного шофёра,  что вовремя не переключает фары с дальнего на ближний свет. Когда же, наконец, доберешься, тебе тут же говорят: «О! Приехал уже! Как хорошо. Давай-ка под погрузку.»

            В этот раз тоже так было. И возвращаясь, я решил, если снова повториться это «О!» - уволюсь к лешему. Приехал, сразу к директору с заявлением на отпуск. Посмотрел он на меня, видно на лице моём что-то увидел и молча заявление подписал.

            До посёлка торфоразработчиков меня вёз и всю дорогу веселил анекдотами безотказный дружок мой Серёга. Дальше узкоколейкой добрался до Антонова болота и пешком ещё километров восемь, перебираясь иногда через речку Берёзовку, запрятанную в канавы добытчиками торфа. За канавами лежали нетронутые мхи, а ещё дальше – Керженец, всегда манившая меня таинственная река, по берегам которой, на развилках лесных дорог, ещё можно встретить огромные почерневшие кресты.

            Теперь я живу в землянке среди леса и болот, богатых клюквой, на которую слетаются по утрам тетерева. С чёрной торфяной воды (небольшие оконца её во множестве прячутся во мхах) мне часто случается поднимать тяжёлых кряковых уток, а в приболотных лесах постреливать рябчиков. Я совершенно счастлив, потому что не думаю больше ни о чём, кроме тетеревов, уток и рябчиков, потому что спокойно брожу по этим мхам, не боясь куда-то опоздать. Как хорошо, что могу позволить себе такую роскошь: никуда не спешить, не забивать голову всякой чепухой.

            Октябрь стоит удивительный: тихий, по утрам влажный от росы и холодных туманов, дышащий запахами опавшей листвы и грибов. Каждое утро огромное тусклое солнце поднимается надо мхами, и тогда я слышу бормотание тетеревов, обманутых осенью, недолгое и невнятное, словно во сне. Дни ясные той особенной осенней ясностью, когда кажется, что неяркое солнце разлито везде, и даже сумрачный непроходимый ельник будто светится изнутри золотом. Сознание того, что всего за одну ночь всё это может враз исчезнуть, и на утро по небу понесутся клочьями низкие тучи, рождает чувство хрупкости этого увядающего мира. Невольно ходишь тихо, стараешься не брякать котелком и даже не стрелять лишний раз – боишься спугнуть всё это.

            Несколько дней я бродил по гривам недалеко от землянки, в которой я живу, подолгу сидел на соснах, поваленных ветром. Застрелил лишь пару тетеревов на похлёбку. И всё не верилось, что нет теперь ни солярного чада, ни мокрого ночного асфальта, на котором под фарами ни черта не видно. Нет всей той суматошной жизни, от которой я так устал. Ещё какое-то время я задавался вопросом: зачем трачу так много сил на зарабатывание денег, которые превращаются потом в телевизоры, музыкальные центры, куртки, дублёнки и прочий хлам? Но скоро и об этом перестал думать, отдался моему житью-бытью здесь, и мысли мои стали светлы и просты.

            Землянку вырыли когда-то заготовители клюквы. Было то давно, и за клюквой в эту глушь теперь никто уже не забирается, чему я очень рад. Землянка сохранилась хорошо, сохранились печь и широкие нары. Рядом я сладил стол и растянул над ним полиэтилен, что принёс с собой. Под навес часто заглядывают синицы. Шуршат по ёлкам, что стоят вокруг, потом потихоньку, с ветки на ветку, с былинки на былинку – к столу, заглядывают в пустой котелок, собирают остатки каши. После обеда я долго не мою котелок, жду синиц. Бывает, я подкармливаю их овсяным печеньем: мелко крошу и оставляю на столе.

            Ещё ни один звук оставленного мною мира не долетал до этих болот. Вечерами я подолгу сижу у костра, слушаю шелест сухих осиновых листьев – сухая необлетевшая осина стоит у землянки. На многие километры вокруг нет жилья, да и людей, скорее всего, нет. Я смотрю на звёзды, слушаю костёр, потом ухожу в землянку. Там такая тишина, будто накрыли меня с головой ватным одеялом. Но порою, непонятная тревога посещает меня, тогда долго ворочаюсь, не могу уснуть, выхожу за дверь, подолгу стою там.

            На ягодниках я постреливаю рябчиков. Было раз: прошёл уже пару особенно хороших брусничников, останавливался, манил. Сильно надеялся на это место, да только синицы шуршали по голым веткам. Но лишь ружьё на плечо повесил и – всегда вот так – фыр-р-р! Вздрогнул, схватился за ружьё. Рябчик сел вполдерева на мохнатую ель. Я застыл, впился взглядом в место, где нырнул он в еловые лапы, но чем дольше смотрел, тем больше сомневался: тот неясный силуэт среди хвои – рябчик ли это? Попробовал охватить, окинуть всю ель разом -  на ней было много тёмных пятен. Потерял и первое. И когда чуть шевельнулся, ель осталась недвижной, не шевельнулась нигде. Сделал несколько шагов, ещё несколько. Уже от ели на верный выстрел, готовый бросить ружьё к плечу. Засомневался: может он и не садился сюда, а просто пролетел сквозь, обманул?

            Фыр-р-р! Снова вздрогнул. Вздрагиваю всегда, даже когда жду этого взрывного срыва. Рябчик был на другой стороне ели, скрытый ею слетел невредимый, сел где-то в болоте.

            Я полез за ним от сосёнки к сосёнке, которые здесь долго не живут, чахнут, падают; цепляешься потом за них ногами. Шёл осторожно, медленно, ждал. Рябчика не поднял больше, но увидел издалека, сквозь редкие сухие стволы стройный ряд молодых берёзок, ещё не облетевших полностью, жёлтых и догадался, что бровка там, а значит канава рядом и вода. Приготовился заранее: поменял в стволах семёрку на пятёрку, надеясь на уток. Они взлетели шумно, крикливо, их было много. После моего дуплета одна упала на другую сторону канавы в берёзки. Запоздало поднялась ещё тройка.

            Чтобы перебраться за уткой, я долго брёл вдоль канавы, пока не отыскал переход. Несколько жердин ходили под ногами ходуном, доставали до застоялой воды, шлёпали по ней.

            Особые отношения у меня с глухарями. По лицензии могу добыть двух, но и одного ещё не видел за все дни. Я их только слышу. Каждый день слышу, как большие птицы с шумом поднимаются совсем рядом от дороги, по которой я хожу. Только один раз мелькнуло по низу большое и тёмное.

            Специально искать глухарей я отправился на пятый день моего житья здесь. Пошёл гривами в сторону Керженца, на его берегах планируя и заночевать. В диких борах там во множестве жили глухари. Солнце ещё не поднялось, лишь на востоке ясно вырисовывались силуэты огромных старых елей; ночь долго не уходила из болот, дышала на меня холодом и сыростью. Становилось вокруг всё глуше и глуше, скоро и гривы закончились, дальше мхами уходила едва заметная тропа. Кто, когда ходил по ней, мне не узнать. Может собиратели клюквы, а может бородатые раскольники – Керженец всё же. Только ходили по ней давно: тропа глохла с каждым моим шагом, наконец, я совсем потерял её, шёл дальше по компасу и карте. Здесь, разбившись на рукава, текла уже вольная Берёзовка. Пошли камыши выше моего роста, мхи под ногами заколыхались, словно шёл я по гигантскому надувному матрасу; раскачивался вместе со мхом и корявый ольшаник. Много ольховых стволов лежало, по ним я и перебирался через речные протоки. Чтобы не ломать ног, забрался я немного южнее, решив выйти к Керженцу чуть пониже. Вскоре болота закончились, я выбрался на материк и пошёл песками, вековым сосняком. Древняя, нетронутая тишина была вокруг. До Керженца оставалось совсем немного, и к обеду я вышел к нему – словно впаянный в берега лежал Керженец среди высоких сосен. 

            Я зачерпнул воды в котелок, развёл небольшой костёр. Сухие сосновые сучья горели весело, жарко. Нет-нет, да навевало запахом лета – солнцу ещё хватало сил разогреть сосновые стволы до смоляного духа.

            Глухарей оставил до утра, решив просто побродить по этим местам, подышать Керженцем. Я напился чая, припрятал рюкзак, топор, взял с собой только ружье и нож, пошёл высокими сухими местами. Огромная, какая-то нездешняя сила была в высоченных соснах, древних песках, на которых росли, брали из них эту таинственную силу могучие, никогда прежде не виданные мной деревья. Кое-где песок был вымыт из-под них весенним Керженцем, и тогда стояли сосны на своих корнях как на корявых, крепких ногах.

            Километра через четыре путь мой пересекла дорога, идущая вроде бы в сторону реки, свернул на неё. И хотя скоро стало ясно, что иду совсем не туда, я почему-то упорно не хотел себе в этом признаться, упрямо не преставая надеяться, что за следующим поворотом обязательно откроется река. И поворотов было уже много, и казалось иногда  – блестит впереди. А когда сереть стало, и правда заблестела впереди вода.

            Я было сник совсем, а тут повеселел: всё же не обманулся, правильно вышел. Но река была даже сквозь сумрак недвижной, заглохшей, не было по берегам сосен, а ивняк, кое-где и непролазный совсем. Оказалось – не река, а одна из многочисленных глухих керженских заводей.

            Темнело, и я стал готовить ночлег. Не было у меня ни пилы, ни топора – нож один; поэтому приготовления все мои были: стащить в одно место как можно больше сушняка. Я не сомневался, что утром отыщу обратную дорогу, продираться же чёрной октябрьской ночью здешними лесами вовсе не хотелось.

            Конечно, толком не спал. Поддерживал огонь – сушняк быстро прогорал – сидел в полусне, мёрз. Кругом на многие километры был ночной лес, таинственные бесконечные болота, река, которую, сидя к ней спиной, я чувствовал всем своим нутром. Никогда ещё мне не было так одиноко и жутко. Я был маленьким у маленького огонька, который всё время норовил погаснуть. Да ещё в заводи всё время кто-то возился.

            И приснилось мне, а может привиделось: огромная луна над горизонтом, на её фоне дерево, под деревом два человека держащихся за руки – большой и маленький, взрослый и ребёнок.

 К утру стало совсем холодно. Я расшевелил костёр, отогрелся и уже больше не засыпал. Поднималось солнце, и под его низкими лучами заиграли покрывшиеся за эту ночь инеем трава, мох, стволы деревьев, растянутая между ними паутина. Залив костер, я вышел заводью к дымящейся туманом реке, а там и к своему припрятанному скарбу. До обеда бродил я в надежде добыть глухаря, но не то чтобы увидеть, даже и не слышал ни одного.

            Потом долго ещё пробирался мхами к землянке и всё держал в голове тот сон. Вспомнил: то, что приснилось мне, я видел когда-то на придорожном рекламном щите в Карелии. Тогда я ехал в какую-то совершенную даль: на полторы недели пути. И хотелось этой дали, и было тоскливо; я всё думал о жене, о сыне. Тоска эта, эта нежность к оставленной семье, к дому переплелись в такой тугой клубок! Фигуры этих двух людей, державшихся за руки, очень взволновали меня. Теперь же что-то большое и важное я нёс 

через мхи до самой землянки. А когда, наконец, дошёл, то совершенно точно знал, зачем трачу столько сил, работая почти без отдыха.

            Погода изменилась не так, как мне думалось: не вдруг. Утром в белёсой дымке поднялось солнце, к обеду дымка превратилась в покрывало во всё небо, сквозь которое солнце проглядывало мутным пятном. А вечером начался мелкий тихий дождь. Я долго не мог уснуть, ворочался на нарах. Уже за полночь мне показалось, что снаружи кто-то ходит: слышались шаги, и вроде брякнул котелок, оставленный мной на столе. Я обрадовался. Так бывает, когда долго-долго катишь по ночной дороге, кругом лес, лохматые ёлки в свете фар, и не огонька вокруг. И вдруг городок! Даже люди кое-где в поздний час.

            Я поспешно поднялся и распахнул дверь. Но за ней было черно, только сеял дождь, и шелестела сухой листвой осина. Потом скорее почувствовал, а не услышал далёкий гул. Громким он не стал и, чуть донёсшись, начал удаляться, замирать. Машина?! За лесом, по трассе прошла машина – первое, что пришло мне на ум, шевельнув в душе струнки, от которых почему-то сладко заныло у меня внутри. И стало мне так, как в тот день, когда навеяло дымком и осенью в открытый ветровик моего тягача. Но разве можно услышать трассу, до которой больше двадцати километров? Или это просто зародившийся в болотах ветер прошёлся над сосновой гривой? Только сразу встало перед глазами уходящее вдаль серое полотно дороги, нестерпимо захотелось услышать сонное бормотание усталого дизеля, почувствовать сладковатый запах разогретой солярки. Представилось: стоит теперь в дальнем углу гаража мой тягач, незаводимый уже неделю, опадают на него желтые листья, и дворник Егорыч, чтобы не ходить лишний раз к контейнеру, заметает листья ему под брюхо. И даже не жалость, а нежность проснулась во мне к этому, теперь мне казалось, живому существу. Подумалось, что тоскливо ему там стоять. Почему-то подумалось именно как про живого: тоскливо.

            Разрасталась тоска и во мне. Тоска по семье, которую я почти что не вижу. Я корил себя, что  этот выбитый мною отпуск трачу на рябчиков, а не на родных людей, которые любят, ждут меня, терпят непростой мой характер. И что же это за страсть такая – охота, что порою забываешь ради неё всё? Забываешь, не замечаешь любящих, грустных глаз провожающей тебя жены, выпросительно-ждущих глаз сына?  А может всё же не поедет, может останется?

            Долго ещё стоял я у раскрытой двери, смотрел в мокрую темноту. А на следующий день высыпал всё печенье на стол синицам. Синицы тоже вот суетятся. Им надо есть, чтобы не околеть с голода, пережить зиму, весной отложить яички – великий смысл в их суете.

            Высыпал, собрался и пошёл к узкоколейке.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

ХУТОР СОБАЧИЙ

 

            Лежу на ближней к печи койке и слушаю, как погромыхивает кастрюлями на кухне неизменный мой дружок в охотничьих скитаниях Сашка Алексеев.

            Печь только-только набирает силу, разливает тепло по спартанской нашей однокомнатной избе на одиннадцать коек – базе охотничьего хозяйства, гудит. Мы здорово вымотались за сегодняшний  день, отправились в лес без лыж, прошли много -  а снега было уж не мало – так что притащились ели-ели, затопили печь, и я сквозь недовольное Сашкино бормотание прошёл к койке и упал. И лежу теперь в сладкой дрёме, слушаю свои уставшие ноги и Сашку Алексеева всё настойчивее гремящего посудой за дверью.         

            Давно дом был не топлен и потрескивает теперь, расправляет свои старые кости. Печь гудит так славно, и такое замечательное тепло идёт от неё, разливается по дому, проникает до самых моих глубин, так замечательно погромыхивает посудой Сашка, что я проваливаюсь куда-то, и вспоминается мне - видится. Видятся те времена, когда кипела на Собачьем жизнь: дремали в вольерах гончие, жмурили на солнце умные глаза лайки, визжали пилы, выбивали щепу из тугого древесного тела топоры. Много здесь чего было: собаки, лошади, козы, гуси, утки – жизнь не останавливалась. Был ещё огромный, лохматый козёл: ходил с мужиками на охоту, воровал из карманов сигареты и бессовестно сжирал их вместе с пачкой.

 И народу было много всегда. Пришедшие через болотистую пойму Алсмы по связанным скобами бонам охотнички рубили дрова, косили сено, перекрывали крышу, городили загон для подсадных уток и просто сидели, курили. Бывало, и выпивали. Открывали здесь охоту охотники и молодые, и старые, настоящие и не очень – вместе сидели за столом, спорили, говорили, собак разнимали, что, бывало, устраивали грызню – собак много было.  Бегал между ними, как заведённый, отдавал распоряжения егерь Коля. А полы в егерском доме вместо половиков покрывали кабаньи шкуры.

            А родом дом этот  был чуть ли не с тридцать седьмого  года, и строили его, говорят, отбывающие свои сроки мужички уж не для самого ли  Ежова. Хотел нарком внутренних дел здесь глухарей пострелять на току. Побывал даже два раза, приглашённый своим горьковским коллегой. Вокруг дома этого и хозяйство выросло.

            Но пришло время, когда всё это в короткий срок рухнуло, и выйди сейчас за дверь - встретит тебя великая тишина, девственный снег, перерезанный одиноким снегоходным следом и низкие-низкие звёзды…

            Хлопнув дверью, входит Сашка, вносит из кухни такой сложный и прекрасный запах, что никак  нельзя было больше у печи лежать.

- Вставай, тунеядец, - не стесняясь, громко грохает об пол промороженные тяжёлые поленья. – Вставай.

И бутылочка у нас нашлась, и чайник уже отпотел и готовится крышкой забрякать.

            Разошлась первая рюмочка по крови, сижу я возле открытой печи и курю, и смотрю, как подхватывает печь табачный дым, засасывает в нутро, выносит к звёздам.

            Приехали в эти леса мы сегодня утром ещё по тёмному и не смогли пробиться к хутору даже на «Ниве» - дорога кончалась почти сразу, как свернули мы с трассы. Тогда и решили идти дальше охотой, лесом, и не напрямую, а кругом, захватив дичные, добычливые места. И особо надеясь  на зайцев: на их печатные малики, на волнение, на вымах заячий с лёжки, на кувырок через голову после выстрела.

Так и пошли по мелочам, по краям болот, поймой славной лесной речки Алсмы, где зайцев этих было! Жили они там, бегали лунными ночами, объедали до бела кору с ивовых кустов. Невозможно было разобраться в этих жировках. Насилу мы отыскали одиночный след – решили, что наелся беляк, отдыхать под ёлку отправился – и стали тропить. Один по следу шёл, разбирал, другой чуть в стороне: вокруг поглядывал, ружьё на локте.

 

Долго шли – водил нас заяц по крепям, в пойму завёл. Думали совсем уж бросить, непролазные пошли места, но, крутнувшись там, вышел косой из болотистой, со спрятанной под снегом  водой поймы и вскоре привёл нас к непролазному ельнику. Ткнулись мы в него и встали – дальше хода не было, стеной ельник стоял.

            Обошли и следа выходного не обнаружили. Тогда встал Сашка на лазу, а я, что ж делать, полез. Продирался тяжело, оцарапался, вымок и  когда уже не думал ни о чём, кроме как быстрее выбраться оттуда, ударил выстрел.

Я не пошел к Сашке, а напрямик направился к реке – очень пить хотелось, до тошноты. Крикнул ему, чтобы не ждал; здесь мы с ним и разошлись.

Самое начало декабря, и морозов настоящих – до треска – ещё не было, и Алсма, бьющая ключами, незамерзающая и в минус двадцать, чернела вьющейся тягучей лентой в белых пухлых берегах. А потом - и откуда он взялся здесь, среди засыпанных снегом елей – селезень взорвался из-под куста, с чёрной воды. Был он уже раскрашен в весеннее перо и на фоне белых берегов казался нелепым и будто нарисованным. И в эти секунды я успел его выцелить, опустить ружьё, потому что стало жалко, очнуться от жалости, выцелить снова, выстрелить и промахнуться.

Я наклонился над рекой и стал пить. Удивительная всё же в Алсме вода – никак ею не напиваешься.

Дальше шёл не спеша – быстро уже не получалось, вымотался – и всё думал: что же заставило селезня задержаться на реке до декабря? Красиво он поднялся с чёрной  воды на фоне белых берегов, унёс свою красоту от меня.

Уже в сумерках подходил я к мосту через Алсму. Стоял хутор Собачий на взгорке за речкой, безмолвный, окружённый кольцом чернеющих елей. Лишь прорезал хуторскую поляну одиночный снегоходный след – не останавливаясь прошёл снегоход через хутор. Но в окнах горел свет, над домом столбом поднимался густой дым только-только затопленной печи, и милый, дорогой мой Сашка Алексеев шел мне навстречу с вёдрами набрать воды и улыбался – он, как всегда, опередил меня. А в сенях висел здоровенный беляк – не зря всё же я продирался сквозь елки…

-  Правда что ли козёл на охоту ходил? – спрашивает Сашка и снова разливает по рюмочкам.

- Ходил, - отвечаю. – Как собачонка увяжется, идёт чуть позади, и не прогонишь. Водочку любил – охотники приучили.

Мы пьём чай кружку за кружкой. Помню, как-то привезли на хутор московских охотников. Везли их долго, лесами, трясли по лесным дорогам. Здорово нас тогда развеселило их искреннее удивление и недоверие, что можно вот так запросто зачерпнуть кружкой из Алсмы и пить. Они, вообще, чудные были, эти москвичи. На тягу за сто метров от хутора собирались как в недельный поход: увешивались биноклями, фляжками, патронташами на несколько десятков патронов, брали с собой запас спичек и соли. А после того, как упомянул Сашка о медведе, что каждую ночь приходит на помойку, как собака, стали гости и до ветру с ружьями выходить. А по ночам и правда кто-то приходил: вылизывал до блеска собачью плошку на крыльце – спаниель мой Юшка ночью спал у меня в ногах и дела ему не было до своей посуды.

Долго сидим мы с Сашкой, говорим  о Боге и войне, об охоте и женщинах, о жизни нашей. Выпиваем, говорим снова. А покурить и чайку попить идём на крыльцо. Морозно, звёздно, в стеклянном воздухе искрится что-то, и к чёрному небу нешелохнувшись поднимается столб дыма. Стоят огромные, темнее тёмного ели вокруг хутора. От водочки нам уже совсем  хорошо, у нас хорошие дорогие сигареты и крепкий  ароматный чаёк.

Огромные звёзды висят над елями, искрится под окнами снег. Здорово морозит. Стоим мы, курим и не хочется нам говорить – самый верный признак близких людей: хорошо им вдвоём и без слов.         

Молчит и Собачий. Молчит он о своём одиночестве, о своём сиротстве, о своих былых весёлых, многолюдных днях. Разных егерей он видел: дельных и бестолковых, простодушных и хитрых. Пережил ни одного охотоведа. Было время – строился, а было -  рушился, созидался и разворовывался. И вот – молчит. Давно уже никто постоянно не живёт здесь, не чистит снег, не топит печь, не покрикивает на расшумевшихся собак.

            И в морозной этой тишине стоим мы на крыльце хмельные, курим.

            А потом я долго лежу в темноте, в тепле, смотрю на чуть светлый прямоугольник окна, на перекрестье рамы,  слушаю, как сопит на соседней койке  Сашка Алексеев. И всё думается почему-то – вдруг снаружи, со снежной поляны, перечёркнутой снегоходным следом, сейчас кто-нибудь заглянет…

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

 

 

            Но пришло время, когда всё это в короткий срок рухнуло, и выйди сейчас за дверь - встретит тебя великая тишина, девственный снег, перерезанный одиноким снегоходным следом и низкие-низкие звёзды…

            

 

А почему все это произошло (Рухнуло)? Людей стало меньше?

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

А почему все это произошло (Рухнуло)? Людей стало меньше?

 

В те годы рухнуло всё и везде. Даже наша страна.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

ОЖИДАНИЕ БОЛЬШОЙ ВОДЫ

 

(рассказ)

 

 

Хорошо помню свою первую охоту: одноместную складную лодку, в которой переправлялись мы с отцом через разлившуюся весеннюю реку, тяжёлую,  вязкую воду, протекавшую, словно расплавленный металл, совсем рядом у кромки борта; помню, когда переправились, оказалось – отец забыл охотничий билет и, оставив меня одного посреди разлива на крошечном клочке суши, поплыл обратно. Помню, как решил посмотреть на подсадную, а та, оказавшись раскрытой, заорала, и крик её казался оглушительным. Как закрывал ладонями уши, когда отец тихо и очень плавно поднимал ружьё к плечу. Выстрел – в полной темноте сноп огня из ствола,  после которого отец выбрался из шалаша и ушёл в черноту ночи, а вернулся с удивительно красивой, гладкой и плотной зеленоголовой птицей. Ночь тогда была очень холодной, мы сидели  у костра под ольховым кустом, я мёрз и жался к отцу, а чуть в стороне, встряхиваясь время от времени, возилась в садке подсадная.

Но хоть после этой весны и выцарапал я гвоздём на игрушечном ружье номер, хоть и «охотился»  всё лето за канюками, и лежала в моём кармане сложенная вдвое картонка с этим самым номером – мой первый охотничий билет, рассказать я хочу всё же о другой весне.

Заканчивал я тогда школу и ясно знал, что хочу от жизни. Был беззаботен, казалось мне, что и в дальнейшем всё будет также беззаботно и легко. И люди окружали меня те, с которыми легко было и ясно: отец, дядя Саша, брат Аркадий. Всё мне было понятно той простой ясностью, при которой нет надобности мудрствовать, погружаться в долгие тягучие раздумья. Находился я в какой-то переходности, невесомости, а от того и лёгкости. Состояние это было недолгое и совсем скоро как-то незаметно прошло. И теперь я только и делаю, что всё пытаюсь найти, хотя бы за край ухватить его. Тогда же я вроде как после бани был – чист, весел, беззаботен и как бы чуть пьян. Не знал я тогда, что совсем скоро придут в мою жизнь трудности и заботы, и узнаю я, что жить не всегда легко.

Особенная была та весна – всё ждали большую воду, очень много снега выпало в прошедшую зиму, а в начале апреля он за неделю сошёл.  Ещё в марте приезжали мы с отцом на дачу, поднимали с пола, убирали всё то, что могла подтопить, испортить вода.

А через три недели, ранним ясным пятничным утром, хрустящим под моими ногами подмороженными за ночь лужами, я, прогуливая школу, шёл от железнодорожной станции Линда к стоящей у самых разливов деревне Остреево, дальше которой дороги не было, а только вода и вода, и затопленный березняк, на краю которого и стояла наша старая дача. Там уже ждали меня отец, дядя Саша и брат Аркадий.

Я нанял лодку, которая привезла меня сквозь березняк к самой дачной калитке. Меня встретили. Были все чуть возбуждены и восторженны, потому что то, чего ждали все долгую зиму, наконец, пришло.

В даче уже сняли с окон ставни, протопили печь, подсушили от зимней застоялости. Пахло заваренным чаем, хлебом свежим пахло – буханки лежали на столе, и ещё чем-то совсем уж мужицким, охотничьим: мокрой кожей, ружейным маслом и вроде бы даже сгоревшим порохом. А тепло в даче было разлито совсем не печное, более основательное и глубокое. Солнечное уже было тепло, солнце сквозь большие дачные окна наполняло комнату так, что приходилось даже жмуриться.

Хорошо было, да только за забором, на бескрайних разливах плавали уже утиные пары, хоронились по тихим плёсам осторожные селезни,  - взяли тогда мы с Аркадием ружья и пошли, а отцы наши остались.

 

Не могу сказать, что охотились мы тогда правильно: не знал я ещё тяги, не было у нас подсадной в ту весну. Отцы же наши все эти дни давали нам с Аркадием возможность почувствовать себя взрослыми, научиться ответственности за свои поступки - давали охотиться самостоятельно.

А стреляли  мы дроздов. Много их было в окрестностях: шумными ватагами кочевали они вдоль дачных заборов. На этих перелётах мы с Аркадием их и поджидали, по колено в воде бродили от берёзы к берёзе, высматривали. Вода уже подобралась под самую дачную калитку, затопила берёзовый лес, стоял лес вокруг дач в зеркале полоев – ветра почему-то не было совсем, не помню я ветра –  отражался лес в этом зеркале неподвижными белыми стволами. И только мы с Аркадием волновали эти отражённые стволы, бродя в поисках дроздов в высоких болотных сапогах.

Да, я знаю, что очень, очень плохо стрелять по весне дроздов. Но был я горяч и молод, не менее горяч и молод и лишь чуть старше меня был Аркадий. И ужасно нам хотелось самостоятельно добыть хоть какую дичину.

            Сначала весело было: мы стреляли, дрозды падали. Но очень скоро перестали дрозды нас подпускать на выстрел, невероятно тонко чувствуя дистанцию, разом снимаясь с насиженных берёз, перелетали на другие – не далеко, на виду, но не достать.

            Стали мы тогда расходиться, хитрить, пытались загонять их друг на друга, но плохо получалось. Требовало это уже труда и какой-никакой смекалки. С удивлением вдруг обнаружили мы, что  добыли-то не очень уж и много, а патронов много расстреляли.

            Аркадий горячился, он вообще был азартнее меня – очень нужен был ему результат. Он спешил, стрелял не в меру, мазал. Мазал, конечно, и я. А дрозды становились всё строже и строже.

            Но перед закатом почему-то разбились их большие стаи, и расселись они поодиночке на самые высокие берёзы и запели. Оказалось, что могут они ещё и петь. Разошлись и мы с Аркадием – подальше, чтобы не мешать друг другу,  стали пробовать подходить к поющим. Стало по низу уже сумрачно, сгущалось с каждой минутой, а там, наверху, где пели дрозды, ещё освещало их солнце. Хорошо их было видно, освещённых - выбрал я себе одного. Он не улетел и даже не обеспокоился, когда я подошёл под самую берёзу, а всё пел и пел. Я выстрелил, и он плюхнулся с высоты в воду.

             Вышел я потом из затопленного березняка на сухое, устроился на пеньке, сидел и слушал, как время от времени  бахал Аркадий. Я хорошо видел сквозь голые ещё тальники его крадущуюся фигуру, видел, что стрелял он не в меру, спешил… В этом была наша с ним великая разница – он спешил и хотел попробовать всё, а мне время от времени необходимо было  посидеть на пеньке и оглядеться.              

            Весь следующий день плавали мы по разливам,  искали по укромным затопленным полянам селезней, а некоторые из них были уж вместе с утками, и чтобы в азарте  не выстрелил Аркадий по утке, я каждый раз предупреждал его, шептал в ухо.

К вечеру оказались мы на небольшом острове посреди разливов, стояли на острове несколько дубов, усыпан был остров прошлогодними дубовыми листьями. Мы как-то неожиданно в сумерках ткнулись в него лодкой, решили выйти размяться да и задержались. Уже дрожали на воде дорожки от огней стоящей на краю разливов деревни Остреево, тянуло с воды холодом и чем-то тонко-неуловимым, чётче и круглее стали звуки – уже невозможно было определить, далеко ли, близко ли постукивает весло о борт плоскодонки, переговариваются в этой плоскодонке мужички, вышедшие на острожный свой промысел.

Не помню уже, о чём мы говорили, но сидели на острове долго. Потом луна вышла:  показалась над горизонтом, поднялась и залила всю округу своим светом. Вдруг Аркадий

толкнул меня в бок, приложил палец к губам и потянулся за ружьём, прицелился. Полыхнуло из ствола и тут же оглушительно грохнуло, и пошло скакать по разливу эхо выстрела.

 

Аркадий вскочил, побежал к воде, вернулся обратно. Всё это так быстро произошло, что я как сидел, прислонившись спиной к дубу, так и остался сидеть. Аркадий принёс утку – увидел он её на воде в лунном свете. Протянул мне.

- Вот,- сказал он, - думал селезень.

            Почему-то я почувствовал себя скверно, будто это я перепутал, будто и я виноват.

Уже давно надо было возвращаться, но не знали мы, что делать с убитой уткой – везти на показ отцам или  оставить. Замерцал на берегу далёкий огонёк костра и раздались оттуда один за другим два выстрела, следом ещё два. Нас искали.

            Утку мы  всё же взяли с собой.  Долго и аккуратно плыли, стараясь не наскочить на затопленные кусты. Дядя Саша зашёл в воду, подтянул лодку к берегу. Мы вышли, подошли к костру – было холодно.

- Ну вы, ребята, даёте, - сказал отец и подмигнул мне. – А ночь-то хороша! Пошли в дом, там весело.

Добычу нашу позорную оставили мы в лодке. А в даче было шумно, накурено - приехали к нам отцовы друзья-охотнички. Стол завален был… Ах, чем он только не был  завален! Все разом обернулись на нас, на секунду замолчали и снова загалдели ещё громче, потащили нас, сырых и грязных, сразу за стол. И водки налили, а что ж и не налить – было нам уж почти по восемнадцать.  А посередине стола стояла огромная кастрюля и уже раскладывали из неё по тарелкам. Славную готовит мой отец картошку – мнёт её с салом и луком, томит после на печи, и когда ешь, нет уже ни лука, ни сала, а одна только вкуснотища.

            Долго сидели, говорили. Выходили курить в живую апрельскую ночь, наполненную запахами, звуками, возвращались за стол и снова говорили. А мы всё слушали. Спать разошлись уже глубокой ночью, когда уже на самый верх неба забралась луна, и крепко морозило последним апрельским морозом.

 Ночью я проснулся от холода и сразу вспомнил про утку. До утра ворочался и, чуть засерело, вышел за калитку к лодке. Но на её борту уже сидел отец и курил. Я сел рядом и уставился на колышки, которыми мы обозначали кромку разлива. Вода поднималась так быстро, что эти метки приходилось переставлять в день по нескольку раз.

- Как же ты так? – спросил отец.

            Наверное, мне надо было сказать, что это не я, но сказал только:

- Темно было…

- Зачем же стрелял, раз темно?

            Я промолчал. Отец поднялся:

- Дело сделано, щипай, потроши, - сказал и ушёл.

            Утка вмёрзла в лёд на дне лодки и никак не поддавалась. И тут из калитки стали выходить отцовы товарищи, они видно позавтракали уже и отправлялись дальше по своим охотничьим делам. Только выходили они почему-то не все разом, а тянулись один за одним, будто каждый последующий стоял за калиткой и курил, ждал, когда можно будет неспеша пройти мимо меня, посмотреть. Проходили, смотрели и молчали. И я не знал, что они про меня теперь думают, и от этого ещё ниже склонялся над лодкой и боялся взглянуть на проходящих мимо, потому что то, чего могли они про меня думать, додумывал я себе сам.

            Я дождался Аркадия, рассказал ему о разговоре с отцом, и что ничего уже не поделаешь, что надо её щипать.

            Было ужасно стыдно и уж никак невозможно расположиться на виду: щипать, палить, потрошить. Взяли мы утку и ушли кромкой разлива в дальний дубняк. Щипал и потрошил утку Аркадий, а я всё боялся, что найдёт он в ней яйцо. Почему-то тогда для меня это было страшнее страшного – найти в утке яйцо.

А днём мы снова стреляли  дроздов. В этот раз мы не мазали совсем, и как-то всё легко у нас получалось: не боялись почему-то нас дрозды, не улетали далеко после выстрелов – легко и беспечно, будто совсем не сожалея, оставляли под деревьями битых своих сородичей. А день был тёплый, солнечный – такой замечательный был денёк, что, наверное, было дроздам не до таких глупостей, как смерть.

            Долго мы гоняли их из одного угла березняка в другой, набили уж больше десятка, устали, вышли на сухое, остановились передохнуть. Тут-то дрозды нашли нас уже сами – всей своей квохчущей стаей расселись они на ближайших берёзах, было до них всего ничего. Одновременно потянулись мы к ружьям, приложились, но не стреляли. Я ждал, что выстрелит первым Аркадий, а Аркадий, видимо, ждал, что я.

            А потом он медленно-медленно положил ружьё снова рядом с собой.

- Что? – спросил я.

- Да хватит, наверное. Куда их?

            …На ужин были у нас дрозды и шулюм из утки. То, что не я убил её, отцу я так и не сказал, да и это было уже совсем не важно.

            А вода, так и не добравшись до крыльца нашей дачи, стала вдруг разом отступать, скатываться в исконное своё русло. Через две недели, когда березняк подёрнулся зелёным, приехали мы с отцом на дачу уже вдвоём и расставили в даче всё на свои места.

 

 

Вот с тех самых пор, из года в год, когда по ночам начинают кричать в ельниках неясыти, и, пугая зайцев, оседает по речным поймам снег, становлюсь я снова лёгок немного растерян и будто чуть пьян - я  жду большую воду.

 

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Кузмич, у каждого есть в шкафу скелет свой. Мало кто про него готов рассказать..

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

ЗИМНИЙ МАРШРУТНЫЙ УЧЁТ В 2015 ГОДУ

(рассказ)

 

            Нас четверо: Дима Седов, два моих товарища верных да я. Седов как влитой сидит за рулём: крепко, невозмутимо, будто навек сросся он со своим таким же крепким УАЗом. Будто одно целое они сейчас: спокойное, уверенное и сильное. Пробираемся через забитые машинами улицы, стоим в заторах, на светофорах, хитрим на перекрёстках. Уже давно вечер, темно, а ехать нам больше часа к охотоведу Платыгину, а потом ещё минут сорок по дороге лесной, местами трудной, до хутора Собачьего, где наша охотничья база.

             Когда вырываемся, наконец, из города через Волжский мост, то облегчённо вздыхаем, Седов закуривает, открывает ветровик, и табачный дым разбавляется подмороженным весенним воздухом. УАЗ, набирая скорость, выравнивает обороты, разгоняет темноту светом всех своих фар, ровно гудит огромными шинами. Всё удаляются от нас рассыпанные по горизонту городские огни. А мы всё удаляемся и удаляемся от города, и потом, когда дорога поворачивает, обогнув огромную волжскую пойму, долго ещё видим сначала всю их мерцающую россыпь, а потом огни только самых высоких домов и башен. Наконец и они исчезают, а мы въезжаем в ночной лес, в ночь, и чем дальше мы едем, тем меньше становится света, но только и темноты всё равно нет – кругом снег лежит.

            Проезжаем Ивановский кордон, мимо Кольцова, через Высоково к охотоведу Платыгину, чтобы проинструктировал он нас, ещё раз повторил то, что знаем и что забыли напомнил, потому что дело у нас важное – мы едем на зимний маршрутный учёт. Это когда ближе к весне, а бывает уже и в марте вдруг засобираетесь вы, забеспокоитесь: возьмёте широкие охотничьи лыжи, навигатор, карандаш и блокнот, позовёте своих верных товарищей и поедете. А потом один, а лучше двое (потому что легче тогда лыжню торить, когда напеременку) идут по снежной целине строго по заложенному маршруту и все следы, что лыжня пересечёт, затирают, чтобы на другой день пройти тем же путём и уже сосчитать лишь те следы, которые за ночь оставлены. И хорошо, если снег плотный – он держит, но только чаще проваливаешься по колено; да ещё бурелом, да мелятник осиновый, болота, которые и не промерзают толком, да снег за воротник с ёлок всё упасть норовит. Потому что маршрут-то не выберешь, провёл охотовед на карте линию по линейке, будь добр – иди.

            И до самой деревни Лихачёво, где живёт охотовед Платыгин, не попадается нам ни одна встречная машина, ни одна машина не обгоняет нас, ни одну не обгоняем мы. В УАЗе тепло, и слабый свет от приборов чуть подсвечивает наши лица.

            Платыгин встречает нас сурово, глазами лишь улыбается. Здороваемся, рука крепкая у него: не успеешь свою ладонь вложить, пальцы придавит. Договариваемся так: утром на маршрут отвезёт нас Седов, а вечером снимет с конечной точки Платыгин. Долго не треплемся, всё по делу. Нам ещё дом протапливать, а к ночи совсем морозно стало. Отъезжаем, дальше дорога лесная.

            На полпути между Лихачёво и Собачьим останавливаемся мы посреди вековечного высоченного сосняка, выходим. Холодно, но уже какая-то стеклянность, хрупкая нежность разлита кругом: и в подсвеченном звёздами тёмно-синем, но и прозрачном небе, в кронах столетних сосен, в лесной дали, где, несмотря на темноту, видно всё до последнего сучка, до последней хвоинки.

            Собачий пустынен. Стоит на поляне чёрная громада дома, отсвечивает нам в ответ, отражает окнами свет фар. Но врываемся мы в его тишину, хлопаем дверками машины,

громко разговариваем, обиваем на крыльце снег, включаем лампы, тащим дрова. Один из нас идёт к реке обновить прорубь, другой растапливает печь. Дима готовит вечернюю закуску. Это как-то уж повелось у нас, что вечерняя закуска по приезду всегда за Седовым.Мне нравится смотреть, как он это делает: неспешно, красиво и старательно. Он вообще всё делает старательно, машину ли ведёт или огурцы для салата режет. А я первым делом пускаю часы.

            Потом сидим, беседуем, дрова в печи потрескивают. Тепло уже в доме живое, в самое нутро наше проникающее. И очень здорово выскочить на минуту за дверь в морозный ещё, хоть и мартовский воздух и снова зайти, окунуться в это ласковое мягкое тепло, словно в самого себя вернуться. И хочется подкладывать, и подкладывать в печь дрова, но Седов раздевается до тельняшки, значит топить уже хватит.

            Ложимся. Сначала говорим, посмеиваемся, а потом как-то враз замолкаем вроде бы и не договорив. Слышно только часы, каждое движение их шестерёнок, как выговаривают они: так-так, так-так, так-так… Вот где-то в углу, над Седовым слышу: шу-шу, шу-шу, шик-шик-шик, - мышь завозилась, - и засыпаю.

            Утром ещё в полной темноте начинаем мы потихоньку возиться на своих кроватях. То один ворохнётся, то другой – ловим последние минуты. Первым поднимается товарищ мой верный, с которым идти мне сегодня по маршруту. Слышу, как он осторожно шарит по стене в кухне, выключатель ищет, тихонько щёлкает им. Загорается на кухне свет. Потом слышу, ставит на плиту чайник и выходит за дверь в утреннюю морозность.

            Толкаю Седова – ему везти нас. Четвёртый товарищ наш спит, и я чуть завидую ему, потому что хорошо вот так, когда вроде спишь, а вроде и не спишь, слышишь, как осторожно, чтобы тебя не разбудить, собираются, говорят в полголоса, уходят потом. И снова тишина, тепло, спокойно – хорошо так. Зато днём, выспавшись, четвёртый наш товарищ, напевая тихонько добрые песенки, натаскает замечательной алсменской воды, затопит печь и к нашему возвращению, беседуя с Димой о рыбалке – он всё же рыбак больше чем охотник – жарко натопит баню и нажарит на растительном масле картошку с бараньими рёбрышками в казане на костре.

            Дима как спал в тельняшке, так на улицу и вышел, слышу, завёл машину мотор погреть, потопал на крыльце, снег сбил, вернулся и принялся чай пить: кружка у него огромная, и пока не выпьет всю, с места мы не тронемся. Я проверяю, всё ли взял: карандаш, рулетка, карта, компас. Вместо блокнота я беру дощечку, потому что блокнот мокнет, мнётся, а дощечка и карандаш, самое удобство. Верный мой товарищ берёт навигатор, запасный батарейки, укладывает в рюкзак хороший армейский паёк – приобрёл он по случаю несколько хороших пайков, один мы по осени уже попробовали - термос укладывает, фляжку. Седов всё пьёт чай-кипяток из огромной своей кружки, подувает на него и сидит всё ещё в тельняшке.

            Наконец, едем, молчим, дремлем в машине. Подвозит нас Дима к самой ближней точке от начала маршрута, к которой подъехать возможно, разворачивает машину. Выходим, небо на востоке горит. Только в марте, в утреннем морозе так горит небо на востоке. Распахивает Дима заднюю дверь, достаём мы лыжи, небольшие рюкзаки. УАЗ выбрасывает из-под огромных колёс плиточки снега и, скрипя промороженной дорогой, уезжает. А мы остаёмся, одеваем лыжи, хлопаем ими по снегу, поудобней устраиваем за спинами рюкзаки и идём. 

            Солнце ещё не встало, но уже светло. До начала маршрута мы идём легко по хорошей нахоженной лыжне, легко скользим, легко лежат на наших спинах рюкзаки, легко дышим. Воздух морозный, но и не зимний уже, огуречный.

            Бежим мы по лыжне между молодых сосёнок по зарастающему полю к тёмной кромке елового леса. Подгоняет нас ночной мороз – одеты мы легко, потому что уже март, и к полудню захочется нам скинуть и то немногое, что на нас одето.

            У огромной ёлки, под которой, пожалуй, можно жить будто в доме, начинается наш маршрут. Товарищ мой достаёт навигатор, отмечает точку и говорит:

- Ноль, ноль, один.

«001, начало», - пишу я на дощечке; вырубаю лёгкий осиновый посошок – буду им следы затирать да подпираться местами: снег глубок нынче, а лыжни не будет дальше. Ни дорог,

ни лыжни, а кусты, ёлки стеной, кочки болотные под снегом, сами болота, завалы ветровальные, да славная лесная речка Алсма.

- Пошли, - говорю.

И пошли, втиснулись в еловую стену. А через миг и лыжи сняли – невозможно на них: ёлки так часто стоят. Лезем, продираемся, лица свои об жёсткие колючие ветки царапаем, и не свернуть, хоть и знаю я, что совсем рядом можно хоть бегом бежать, да и товарищ мой знает. Знает, но мужественно молчит, в руках у него навигатор, а в нём маршрут – и не свернуть с этого маршрута, хоть умри.

            Метров сто прошли всего, солнце встало, и сразу отпустил мороз и впору нам уже лишнее с себя скидывать – взмокли все.

             Продрались, встали отдышаться, дальше полегче будет.

- Следы-то были какие? – спрашивает товарищ.

            Головой мотаю: не было. Постояли ещё чуть-чуть.

- Ну двинули?

- Двинули.

            Снега много, лыжню торим попеременно по пятнадцать минут: он – я, он – я.  Солнце-то весеннее, уже и снег подтаивать начал, к лыжам немного липнет. Я все встречные следы посошком своим перечёркиваю, чтобы завтра только свежие подсчитать, товарищ по навигатору маршрут сверяет, чтоб не сбиться. Иногда останавливаемся, глубину снега меряем, я на дощечку свою пишу: 60, 75, 50, а где и 80.

            Идти полегче теперь, сосняком продвигаемся. Ещё немного так пройдём, дальше маршрут в болото спускается. Болото верховое, по краям ивняки, по центру остров сосновый – сосны не обхватишь: лесоруб не добирался туда ни разу, потому что не промерзает там никогда. Ставит товарищ точку 002 на маршруте – границу отмечает между лесом и болотом: границу среды обитания. И когда мы снова войдём в лес, ещё одну точку он поставит, чтобы потом можно было сосчитать, сколько километров прошли мы лесом, а сколько болотом. Зайцами натоптано так, что я опускаю свой посошок и черчу им за собой по снегу непрерывную черту: каждый след перечёркивать, до вечера не управишься.

            К острову стали подходить, товарищ, - он шибче меня бегает и убежал метров на сорок вперёд, - товарищ остановился и разглядывает что-то внимательно на снегу. Подошёл я, смотрю – рысь, да вроде и не одна.

- Постой, - говорю, - здесь. Я схожу, посмотрю.

            Пошёл. И точно, в одном месте разошёлся рысий след на три. Кошка с котятами бродит, не иначе.

            Вернулся.

- Ставь точку, - говорю.

            Рысей надо и в день затирки отмечать.

- Ноль, ноль, три, - говорит товарищ.

«003, - пиши я на дощечке, - рысь, 3»

            Я снова отстаю. Лезу сквозь осиновый мелятник, поправляю через шаг сдёрнутые лыжи и, хоть надо соблюдать тишину, громко говорю про то, что думаю теперь о Платыгине, его линейке и карандаше, что оставил на карте свой графитовый след – маршрут зимнего учёта. Товарищ мой поджидает меня, сидя на огромной поваленной осине, при моём приближении поднимается и смеётся (он, конечно всё слышал) и готов идти, отдохнувший, дальше, но я говорю:

- Обожди, - и падаю в снег отдышаться.

            Пить захотелось. Достал фляжку, протянул товарищу, тот не стал. Товарищ мой имеет привычку пить мало, может и вообще без воды обходиться. А я не могу, мне воды много надо. Попил.

- Двинули?

- Двинули.

            И только двинули, вдруг взмахнул руками мой товарищ и по пояс в снегу оказался. Стоит, смеётся, а лыжи – одна вперёд уехала, а другая из снега торчит. Крепление оторвал. Протянул я ему свой посошок, выбрался он, лыжи собрал и всё смеётся.

            Хорошо, что до острова совсем нечего осталось, добрели, снег лыжами пораскидали. Товарищ за ремонт принялся, я за костёр. Время уж и обедать подошло. Сосновые сухие ветви хорошо горят. И будто бы пахнет землёй и водой, хоть и нет ещё нигде ни земли, ни воды, а только – солнце и снег.

Достал товарищ мой из рюкзака офицерский сухой паёк, замечательный паёк, открыл, извлёк оттуда наш сегодняшний обед. Обед славный: каша гречневая с говядиной, гуляш с картофелем, фрикадельки из говядины, рагу из овощей и чай с шоколадом «Георгиевский». Хорошо всем этим перекусить под огромными соснами на острове посреди бескрайнего, ещё полного снега мартовского болота.

            Когда закончили мы наш обед,  товарищ мой извлёк откуда-то два мандарина, один мне протянул, а второй сам принялся чистить. Чистит и насвистывает потихонечку песенку какую-то. Взял я молча мандарин, потому что не нашёл слов, потому что чего угодно можно было ожидать здесь: тетеревов и рябчиков, глухарей, лосей, зайцев с лисицами и даже волков, непроходимых завалов, топких даже и под снегом болот, - но не мандаринов. Насвистывает товарищ мой, чистит мандарин, улыбается.

            Из острова вышли, дальше снова болотом. Но идти теперь легче, потому что почище здесь: деревца корявые болотные пореже стоят, снег все кочки сгладил, куда ни глянь -  равнина белая.

            Опять товарищ мой стал всё дальше и дальше от меня удаляться – на лыжах бегать он мастер. Я же не такой умелец да и останавливаться надо время-от-времени глубину снега на дощечку писать, да посошок в руках непрерывную линию за мной по снегу тянет, заячьи следы перечёркивает – вся эта белая равнина вдоль и поперёк их следами расписана. И вот уж двадцать пять, сорок, шестьдесят метров отделяют меня от товарища. Дай, думаю, остановлюсь, постою да проверю, как скоро он моё отсутствие заметит.

            Да не успел. Вдруг стало вокруг него со всех сторон взрываться из-под снега чёрное, он и встал. Догоняю я его.

- Сколько поднял? – спрашиваю.

- Тридцать насчитал.

             Дальше я пошёл вперёд неспеша, записывая сколько тетеревов поднимается, на каком от меня расстоянии. Близко подпускали нас птицы: и в десяти, и в пяти метрах, и из-под лыж, и пропустив нас уже позади поднимались то свечой, раскидывая в недвижном воздухе миллиарды снежных искр, то совсем бесшумно появляясь и уносясь, стелясь над белой снежной равниной.

            Товарищ мой каждый раз восторжено вскрикивал:

- Вон! Смотри! Ещё!

            Азартный он, и уж поди представлял, как весной поставит на этом болоте шалаш или по осени будет тут охотиться со своим спаниелем по тетеревиным выводкам. И такой огонь был в его глазах, что я писал да тихонько завидовал. У меня-то уж давно огня такого нет.

            Разлетелись тетерева. Насчитали мы семьдесят три штуки.

            Мороз отпустил и снег обмяк. Теперь уже я убегаю всё дальше вперёд, оставляю позади своего товарища, - в незавидном положении он оказался: вес у него больше моего, и там, где я прохожу, товарищ мой через каждые три шага проваливается до колен, с трудом выбирается, счищает с лыж налипший снег. Я останавливаюсь, поджидаю его, он грозит мне издали кулаком.

            Идём дальше. Посматривает мой товарищ на навигатор – нельзя нам от маршрута отклоняться, я записываю на дощечку встречных птиц: глухарей, тетеревов, рябчиков, расстояние, количество, затираю посошком следы, а если случится пересечь волчий след, то тут в навигаторе надо точку поставить, таковы правила зимнего маршрутного учёта.

            Пересекли мы уже болото, снова пролезли через осиновый мелятник, что растёт по его краю, выходим к малой лесной речке Алсме. И дальше надо нам выключить навигатор, что записывает наше движение по маршруту, найти лежащее через Алсму дерево, подходящее для переправы на другой берег, потому что в редкую зиму замерзает Алсма, вернуться по другому берегу снова на маршрут и включить навигатор, потому что правила учёта суровы.

            Самая близкая к маршруту переправа была метров семьсот вниз по течению: три ёлки-жердины как росли вместе кустом на неверном мшистом берегу, так и упали, перекинулись хлыстами от берега до берега, сверху снегом засыпаны, будто мост. Перебросили мы на другой берег лыжи, перелетели они, хлопнули по снегу; и не мучил нас больше выбор: здесь переправляться или понадёжнее переправу поискать? Но только ступили на неё, загуляло под ногами, осыпался снег, провалился меж стволов, обнажил всю её ненадёжность.

            Достали мы тогда топорики и вырубили длинные осиновые шесты – с ними поспокойнее переходить, поувереннее. И боком, осторожно переступая, подпираясь в дно лёгкими надёжными шестами, стали поочерёдно перебираться на другой берег по жидким еловым стволикам. И совсем близко под ногами двигалась тугая тёмная лента Алсмы.

            Перебрались и побрели теперь уже вверх по течению к оставленному маршруту.  И понадобилось нам на всё без малого полтора часа времени.

            А за речкой начались огромные завалы – ураган здесь прошёл недавно – и завалы эти уже не обойти, и снимает мы лыжи, и где по лежащим стволам, где под стволами, перепрыгивая и перелезая, с ног до головы в снегу медленно идём дальше. Время уже давно за полдень, мартовское солнце припекает спину, сдвинули мы шапки на затылок, и валит от нас пар. Завалы страшные. В таких завалах, если расслабишься, то можно и лыжи оставить, и даже голову. На несколько гектаров вокруг нет ни одного живого дерева, все они лежат друг на друге переплетённые, завязанные узлами, покрытые снегом, под которым не знаешь что -  и ступаешь на авось, рискуя провалиться между стволами в глубину завала, разодраться об сучья.

             Свою фляжку я опустошил ещё до Алсмы и теперь прошу пить у товарища.

- На, - говорит он в очередной раз, - неси сам, - и протягивает мне свою фляжку, в ней не вода, а какой-то травяной чудо-напиток. От нескольких глотков, кажется, и правда идти легче.

            Товарищ же мой может и совсем не пить, такое у него есть непонятное мне свойство. Я-то водохлёб знатный и без воды бывает совсем мне плохо. Товарищ знает это и всегда носит с собой фляжку. Для меня. Поэтому я отдаю ему свою пустую, а его оставляю у себя.

            Завалы кончаются, и мы пересекаем волчий след. Товарищ ставит на треке точку, оставляет включённый навигатор на лыжне, и мы идём по волчьему следу, чтобы определить, сколько было волков и давно ли они прошли. Нам повезло: мы скоро   дошли до того места, где волки расходились. Было их два. И прошли они дня два тому назад. Это мы так решили немного поразмыслив, пощупав следы, вспомнив, какая была погода. Вернулись снова на лыжню к оставленному навигатору. «005», - пишу я на дощечке, - волк, 2 шт., 2 дня».

            Дальше борозда в снегу, будто волокли что. Стали разбираться, разобрались – ахнули: кабана волки кружат, двое их, а кабан, видно, не очень большой. И тут у них самая развязка случилась, тут, видно, кабан решил: или пан, или пропал. Снег вокруг измят, взъерошен: среди молодых елок, живого места нет. Здесь по всем признакам кабану и погибнуть, но обошли мы кругом полянку и выходные следы нашли. Скинул с себя кабан волков и в ёлки, в самую чащу их увлёк. А нам интересно, чем же у них дело кончится. Переглянулись мы.

- Пройдём немного, глянем, - сказал товарищ, повесил навигатор на сучок, чтобы он лишнего не писал, и пошли мы по следу.

            В ёлках волки поотстали, в чаще с кабаном им не справиться. В линию следы их вытянулись. Тут может посвободнее вздохнул кабан, уже не хватали его за бока волчьи зубы, выровнял он бег – полегче стало, в ёлках снега мало совсем.  Но только реже и реже становились еловая чаща, и кабану бы крутнуться назад, да волки уже по сторонам разошлись. Выгнали они его на чистое, и остались от кабана только четыре копыта, клочья шкуры да хребет с обглоданной башкой на окровавленном снегу.

             Всё это мы по следам прочли.

- Жалко? – спросил товарищ. В глазах моих что ли он какую печаль разглядел.

- Нет, - отвечаю. – Нормальная кабанья смерть.

            Постояли еще немного и вернулись на маршрут. И опять перечёркивает посошок встреченные следы, пишет навигатор наше движение, чередование лесов и болот на свою электронную память, пишет карандаш на дощечку: 006, 007... Так идём мы который час. Всё меньше смотрим по сторонам, всё больше себе под ноги на лыжи, которые рождают монотонный шуршащий звук, и кажется нам, что только один этот звук теперь вокруг. Шух – ша, шух – ша, шух – ша…  Солнце садиться, пробивается сквозь голый осинник, снова холодает, снег опять держит моего товарища, но что-то уж не бежится нам обоим, всё чаще ищем мы, где посидеть хотя бы минут пять.

            Уже стало серо вокруг, и в этой серости и деревья вроде выше стали, и коряга уже не коряга, а что-то живое и непонятное, и вроде бы смотрит кто из ёлок, - когда так стало, вышли мы на конечную точку нашего маршрута. «008», - поставил мой товарищ точку в навигаторе. «008, - написал я на дощечке, - конец».

            Смахнули с ветровальной сосны снег, сели отдышаться. Но не долго: спины наши влажные, - сидеть долго не будешь, если настыть не хочешь. Выбраться нам надо ещё на дорогу, где охотовед нас подберёт.

- Ну что, - говорю, - глянь там в какую сторону идти.

            Посмотрел товарищ в навигатор, кнопочки какие-то понажимал.

- Пойдём, - говорит, - туда.

            Встал, лыжи одел и пошёл. Я следом.

            Идём, и мне всё кажется, что местность всё ниже и ниже, вроде бы как к реке идём. А нам к реке не надо совсем. Наоборот, от реки. Но молчу, товарищ по навигатору идёт, не ошибётся.

            Только смотрю, стала нам уже ольха встречаться.

- Постой, погоди, - говорю. – Идём-то туда?

- Да туда, - говорит. – Куда же?

            Ещё немного прошли, и всё ниже и ниже, заметно под уклон идём. И серость сумеречная в синеву стала переходить.

- Всё, - говорю, - стой.

            Остановились. Достал я компас и потрёпанную свою карту, подсветил фонариком – уже нужно было светить, чтобы увидеть – и увидели мы, что идём совсем в другую сторону. Товарищ удивлённо посмотрел на навигатор и даже похлопал его легонько.

- Пошли, - говорю. – Потом с ним потолкуешь. Стемнеет скоро совсем.

            Развернулись мы в обратную сторону и поспешили к дороге. И вышли на неё уже совсем по-тёмному. Дорога была накатана снегоходом, решили мы не ждать охотоведа, сняли лыжи и пошли потихонечку ему навстречу.

            Снова темно, мы устали и вымотались, идём молча, а справа всё раздаётся и раздаётся из глухого сосняка голос какой-то ночной птицы. Мы всё останавливаемся и слушаем.

- Кто это? – спрашивает верный товарищ мой.

            А я и сам не могу понять, кто.

- Не пойму что-то, - отвечаю.

            И вот мелькает впереди свет фары: охотовед Платыгин едет, чтобы снять нас с маршрута. Всё-таки Платыгин очень серьёзный охотовед, даже суровый. Эту его серьёзную суровость я чувствую и через свет фары приближающегося снегохода. Молча подъезжает к нам Платыгин, без лишних движений разворачивает снегоход, коротко кивает нам на прицепленные сани. Садимся, облокачиваемся друг на друга спинами - зябко.

            Резво бежит по накатанному зимнику снегоход, проносятся мимо заснеженные еловые лапы, потряхивает нас в санях, обдаёт бензиновым морозным выхлопом, молчим. Завтра нам снова идти этот маршрут. Кроме глухарей, тетеревов и рябчиков, писать мне на дощечку и следы лисиц, зайцев, куниц и белок, писать и кабанов; а товарищу ставить точки на треке в навигаторе не только на волчьих и рысьих переходах, но и на лосиных. Снова мерять глубину снега, перебираться через Алсму, через завалы. Но и легче нам будет, потому что пойдём мы уже по лыжне.

            Но думаю я об этом как-то вскользь, так же как думают о том, что завтра снова будет утро, а всё больше о том думаю, что дорога эта совсем скоро приведёт нас на заснеженную поляну, где стоит огромный протопленный дом, где давно уже ждёт нас Дима Седов и четвёртый наш товарищ, где ужин, крепкий горячий чай и баня.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Очень знакомая мне картина. :)  А особенно бесит, когда по завалу на брюхе ползёшь, да по верхам карабкаешься, а просека в ста метрах идёт себе ровнёхонько. :)

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Создайте аккаунт или войдите в него для комментирования

Вы должны быть пользователем, чтобы оставить комментарий

Создать аккаунт

Зарегистрируйтесь для получения аккаунта. Это просто!

Зарегистрировать аккаунт

Войти

Уже зарегистрированы? Войдите здесь.

Войти сейчас


О нас

Сообщество сайта VOLGAHUNTER это увлеченные своим хобби люди. На нашем форуме обсуждаются самые важные и интересные и актуальные новости охотничьей тематики. Присоединяйтесь!

Популярные категории

Мы в соцсетях

×
Яндекс.Метрика